Своеобразное «восхождение» к красоте раскрывается в стихотворении «Я мечтою ловил уходящие тени
…» (1894). Лирический герой поднимается на некую «башню». Это движение задается композиционными повторами лексики: «Я на башню всходил, и дрожали ступени, / И дрожали ступени под ногой у меня». Это не просто восхождение по «ступеням», но и духовно-эстетический, творческий выход в мир «иной», в мир таинственных звуков, «музыки» и «сверкающего», просветлённого пейзажа, зримой красоты:За импрессионистической мимолетностью возникает символическая оппозиция «верха» и «низа». «Нижний» мир погружается в ночную темноту, но художник остаётся в мире света, постигая искусство останавливать мгновенье красоты, «ловить уходящие тени потускневшего дня»:
Пейзаж раннего Бальмонта формируется образами пространства. Так, в стихотворении «Чайка» (1894) грустно-тревожное настроение создаётся не только «печальными криками» чайки, её «жалобами» и «безграничной тоской», находящей созвучие с душой лирического героя, но и «холодными» картинами пространства – «пучины морской», «бесконечной дали», «неприветного неба», «пены седой на гребне волны», «северного ветра», «дальней страны». Ритмика стихотворения создаётся чередованием длинной и короткой строки анапеста с дактилической и мужской клаузулой, задающими своеобразную интонационную волну, имитирующую морской прибой.
Во втором сборнике «В безбрежности
» эта «пространственная» образная тенденция определяет символику названия, организуя общий семантико-интонационный мотив произведений. В стихотворениях усиливается оппозиция между миром повседневности и миром иным. При этом сознание лирического героя всё больше погружается в пограничные иррациональные состояния, как будто сновидения и грёзы торжествуют над реальностью. Вероятно, на это мироощущение повлияла и работа над переводами из Эдгара По.Лирический герой Бальмонта признаётся: «Я жить не могу настоящим / Я люблю беспокойные сны, / Под солнечным блеском палящим / И под влажным мерцаньем луны. (…) Желаньем томясь несказанным / Я в неясном грядущем живу» («Ветер», 1894). Или: «В этой жизни смутной / Нас повсюду ждёт – / За восторг минутный – / Долгой скорби гнёт». В этом стихотворении «блаженство» понимается как «мертвенный покой». Одиночество становится катастрофическим. Поэт взывает. «Помогите! Помогите! Я один в ночной тиши./ Целый мир ношу я в сердце, но со мною ни души» («Погибшие», 1895). Однако его собеседником оказывается лишь Ветер: «Шепчет Ветер перелетный: Ты – один – один – один». Образ ветра особенно близок ему. В стихотворении «Ветер» он отождествляется с самим поэтом.
Это депрессивное состояние томления и рождает его духовный и творческий порыв к «светлой» Безбрежности. Стремясь к ней (или к Ней?) он как бы хочет разомкнуть свое больное малое «Я», его душа хочет «расшириться», слиться с пространством. Рацио, создающее конфликт с окружающим, социумом, побеждается душой, иррациональным, эмоционально-интуитивным восприятием мира и себя.
Пейзажные стихотворения 1895 г. также наполнены импрессионистическими зрительными деталями, звуками, эмоциональными оттенками. Таково, например, стихотворение «Камыши», в котором также возникает изобразительная и музыкальная игра впечатлениями:
За импрессионистической игрой и вроде бы «риторическими вопросами» скрывается философское беспокойство, напоминающее пушкинское: «Что ты значишь, скучный шёпот? / Укоризна, или ропот / Мной утраченного дня? / От меня чего ты хочешь?» («Стихи, сочинённые ночью во время бессонницы»). Мир природы переживается поэтом не только эстетически, но и мистически. Позже символы стихий станут в его поэзии концептуальными.