Ничего странного в том, что обе подруги в его присутствии не желали отрешиться от покровительственного тона, свойственного старшим. Сушкова вспоминает: «Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым, как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина и Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его острого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сентиментальные суждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятым и неоцененным снимком с первейших поэтов.
Еще очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел, телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он споривал с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день, после долгой прогулки верхом, велели мы напечь булочек с опилками! И что же? Мы вернулись домой утомленные, разгоряченные, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью, но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут он не на шутку взбесился, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным»[91].
Шалость действительно выходит за пределы утонченности. Но лето приближалось к концу, предстояло возвращение в Москву, и уже поэтому Лермонтову не пришлось долго сердиться. Он был полонен чарами новой знакомой. Сушкова продолжает: «Накануне отъезда я сидела с Сашенькой в саду; к нам подошел Мишель. Хотя он все еще продолжал дуться на нас, но предстоящая разлука смягчила гнев его; обменявшись несколькими словами, он вдруг опрометью убежал от нас. Сашенька пустилась за ним, я тоже встала и тут увидела у ног своих не очень щегольскую бумажку, подняла ее, развернула, движимая наследственным любопытством прародительницы. Это были первые стихи Лермонтова, поднесенные мне таким оригинальным образом.
На сохранившемся автографе этого стихотворения Лермонтов пометил: «При выезде из Середникова к Miss black-eyes». Им начинается ряд его юношеских стихотворений, получивших условное наименование «сушковского цикла».
Другим замыслом, берущим начало из Середникова, является знаменитое «Бородино». Здесь, по-видимому, был создан первый вариант его — «Поле Бородина». Сама форма — рассказ солдата, — вероятно, возникла как отражение подлинных бесед юноши с кем-нибудь из рядовых участников великой битвы; действительно, тридцать семь середниковских крестьян в рядах народного ополчения участвовали в войне с Наполеоном; местный священник отец Михаил Зерцалов был награжден бронзовой медалью «1812» за свои воинские деяния.
В деревню Лермонтов часто ходил вместе с семинаристом Орловым, домашним учителем у Столыпиных. Старшие косо смотрели на то, что молодежь приняла Орлова в свой круг. Он отличался традиционным русским пороком — пристрастием к крепким напиткам. Но скорее всего, именно Орлов привил юному гению любовь к народной поэзии. Походы в деревню имели целью запись крестьянских песен. Следствием погружений Лермонтова в народную песенную стихию стали его юношеские стихотворения «Атаман» и «Воля» — своеобразные стилизации разбойничьего фольклора. Конечно, все это не прошло даром для будущего автора «Песни о купце Калашникове».