До меня дорасти ты не стремилась: ты мне мать, и, значит, для меня как бы священная корова, так ты считала. Но для отца ты старалась. И коль скоро он, пусть скромный, литератор, ты тоже не будешь простой домохозяйкой. Скульптура подвернулась как нельзя кстати. Зауважали вас мои сверстники-интеллектуалы. Я даже рот разинул от удивления: вы - настоящие пророки в своем отечестве! А если находился Фома неверующий, в разговоре с ним вы ничтоже сумняшеся именовали друг друга "моя жена скульптор" и "мой муж поэт". Если удивлялись слишком, ты поправлялась, пояснив: "Бывший поэт". Как бы напрашивалась на возражение: "Что вы, что вы, поэт всегда поэт". Обо мне ты и думать забыла. Пускала всем пыль в глаза. Впрочем, эта пыль прекрасно и мило защищала ваш иллюзорный мирок от мира реального. К реальности возвращал тебя отец. С несвойственным ему пафосом он восклицал перед чужаками: "Но истинный артист и творец в нашей семье - сын! Вот, посмотрите-ка, его книги: целых пятнадцать!"
Я занялся делом довольно подрывным: однажды на занятии стал объяснять двадцати пяти студентам в джинсах и лыжных ботинках сравнительные достоинства знаменитого, так сказать, мирского пророка Камю и ничем не знаменитого Чорана. Приготовился прочесть им чорановские афоризмы и заранее предвкушал силу впечатления, пусть отрицательного. Тут меня позвали к телефону - звонок из Нью-Йорка, очень срочно. Звонил отец, голос плохо скрывал волнение. Ты в больнице, днем операция. Я извинился перед студентами и улетел первым рейсом. Два часа спустя я сидел у твоей койки. Из ноздрей у тебя выходили две красные трубочки. Ты вращала глазами и мигала, не имея возможности говорить. Я коснулся губами твоего лба, ты искривила губы в улыбке. У хирурга нашел я отца: он был бледен и казался совсем стариком. Хирург походил вокруг да около, потом перешел к делу: четыре года назад у тебя плохо зарубцевалась язва; ткани разошлись, требуется соединить, необходимы чудеса хирургического искусства; операция продлится четыре часа. Отцу, явно переживавшему, он больше ничего не сказал, и я с глазу на глаз спросил его, каковы твои шансы. Он помолчал, но, понимая, что общими словами не отделаться, прямо ответил: учитывая твой возраст, - один к двум. Я из этого вывел, что меньше: один к четырем или к пяти. Отец хотел просидеть в больнице всю операцию - насилу уговорил его сходить со мной поесть и в кино. Но лангусты и старый фильм с Габеном, оказалось, связывают лучше, чем вздохи и словеса.
Чуть позже в больнице нам сказали, что операция еще не закончена, но все идет хорошо. Я заночевал у вас на диване, чтобы не оставлять отца одного. Он был мне благодарен. Наутро нам объявили, что с тобой все в порядке. Не в порядке, правда, сердце, и сердечные приступы, удушье и слабость до конца дней тебе обеспечены. В общем, операция состарила тебя лет по крайней мере на десять. В больнице, пока не встала на ноги, провела ты еще неделю. Затем, решил отец, - поедешь в Лонг-Бич, где бывали вы каждое лето. Зимой там тепло и тихо, открыты только две дорогие гостиницы, выбрать просто. А меня ждал Бостон, но в эти дни я хотел побыть с тобой. Нашим спорам-ссорам пришел конец. Ты, как всегда в трудный час, стала остра и тонка. В палате рассказала мне об отце, о переменах в нем. К ремеслу своему он стал относиться философски: маркой больше, маркой меньше, купил клиент, нет - велика важность! Ты открыла мне тайну: отец нашел свои старые переводы любимого им в юности Рильке, теперь вот сделал новые и, войдя во вкус, написал свое. И тут же упрекнула меня: я, мол, всегда считал отца в литературе временным человеком, говорил, что для настоящего писателя ему не хватает ни умственной, ни душевной отваги. И был я, оказывается, не прав. Стала доказывать, но тут голос тебе изменил. Пришла медсестра и велела целый час лежать спокойно. Ты говорила с великой мукой, словно объявляла свою последнюю волю.