Наконец в марсельской мэрии я, говорю, нашел вас в списке бельгийцев, поселившихся в свободной зоне. Тут же вам написал и сам примчался. Вам, понятно, найти меня было трудней. Я в разъездах, а в штабе, вернее, в подобии штаба вам навели бы тень на плетень. Я даже имел три ксивы на случай, если донесут вишистской полиции или немцам. Насчет "примчался" я тоже приврал. Не сказал, что знал про вас с полгода... Ну, вот и сказке конец. Где надо, приукрасил, где надо, сократил, чтобы выглядеть прилично... Далее две недели мы жили душа в душу, я уважал твои занятия, капризы, недомолвки, молчание и восхищался отцом, решительно ставшим настоящим южанином, философом и сибаритом. Изредка думал о будущем, а чаще ел репу с гусиным салом, любовался платанами и корой их, похожей на атлас, страшился злого рока и дальних войн, мерз в первые ночные заморозки и собирался в "мир-театр" продолжать актерствовать в трагедии с миллионной массовкой. Однажды поднимаю с пола письмо без штампа. Не послали, а, видимо, просунули под дверь. Послезавтра меня ждут в кафе на бульваре Бельзюнс в Марселе: получу инструкции для поездки в Северную Африку. Итак, снова скитания. Снова риск, трагифарс и глухое подполье. Что это, ловушка или верное дело? Командир-невидимка дал передохнуть и снова призвал. Безрассудство меня влечет, благоразумие удерживает. Отец оказался зорче тебя и под каким-то предлогом позвал меня в огород к петрушке и картошке. Сперва сказал, что долго искал и наконец нашел какого-то дядю в Чикаго, богатого торговца мясными консервами. Дядя, молодец, обещал прислать вам необходимые бумаги для отъезда в Штаты. Тебе отец пока ничего не говорил, все еще вилами на воде писано. Сначала соберешь документы, но это недолго. Тогда поедете и устроитесь как законные эмигранты. И все будет хорошо, это ясно. Европа пала и долго не встанет. А фиглярствует и притворяется оптимистом он для тебя, не хочет расстраивать. После отцовых признаний заговорил я. Рассказал, что тоже покидаю старушку Европу. Еду, надеюсь, не в ловушку... С тобой я подробностей не обсуждал. Объявил, что отъеду на месяц, может, на подольше, потом вернусь, но не поздней весны, придет весна-42 - и я вот он. С искренностью было покончено. Остались дежурные фразы и чувства. На прощанье обнимал и целовал тебя с грустью. Но к Рильке я проявил больше внимания: скормил ему одну за другой двадцать сочных морковок.
Париж, лето 1977
Страница за страницей ты воскрешаешь. И исчезаешь страница за страницей. Где же ты настоящая? Тебя нет, чтобы ответить с нежной насмешкой: "Не такая я, сыночка, кривляка, какой ты меня представил".
А третейских судей тоже - иных уж нет, а те далече. О своем первом муже Беркове ты не рассказывала мне никогда, не знаю даже, как звать его. Кажется, и отец не говорил. Одно помню: помянул его твой брат Арман году в 36-м. Вы поругались, и Арман сказал мне: "Берков ее раскусил". Бог весть, когда ты с ним познакомилась. Бог весть, какой ты была в ту пору. В пору одесской молодости, в 908 - 912 годах. Не знаю. Пишу, как представляю, и мучаюсь совестью, что представляю не так. Почему не спросил тебя? Положим, сыну не тоже знать о твоих первых волнениях, но писателю - и тоже, и должно. Правда, полно фотографий тех лет. Но - фото как фото, нарочиты, жеманны. Ты красива, щечки пухлы, волосы еще коротко стрижены. Капризна, спешишь жить и чувствовать. Обожаешь музыку. Помнится, романтиков любишь больше предшественников. И Массне-де лучше Моцарта, Чайковский - царь и бог, а итальяшек знать не знаешь. А Петра Ильича знали твои профессора. Мерзавец, говорили, но - море обаянья. А ты отличница. По-французски говоришь, как по-русски, хотя и с акцентом. На удивление папе с мамой любишь химию и очень любишь домоводство, шьешь и готовишь превосходно. Слежкой тебя не донимают. Папа в меру строг, в меру насмешливо понимающ. Мама, разумеется, тоже само понимание и готова к тому, что в юности всяко бывает.