Национализм пронизывает и самосознание первого поколения идеологов «русского социализма». Конечно, однозначно определить Герцена
Живя в эмиграции, Герцен постоянно подчеркивает свою русскость и свою чуждость Европе. «…Я физиологически принадлежу другому миру», – пишет он Моисею Гессу. Характерен ответ Александра Ивановича на резкие нападки эмигранта И. Г. Головина, взявшегося оспаривать его право представлять революционную Россию на международном демократическом митинге, как якобы не русского, а «немецкого жида, родившегося в России»: «Русский по рождению, русский по воспитанию и, позвольте прибавить, вопреки или скорее благодаря теперешнему положению дел, русский всем своим сердцем, я считаю своим долгом требовать в Европе признания моего русского происхождения, что никогда не ставилось даже под сомнение в России ни со стороны признававшей меня революционной партии, ни со стороны царя, преследовавшего меня…»
Наконец, что важнее сорока тысяч теорий, Герцен не желает, чтобы его дети стали иностранцами, постоянно напоминая им о национальных корнях: «…Доволен я и тем, – пишет он дочери о ее отношениях с европейцами, – что ты наконец поняла… что все эти хорошие люди чужие… Итак, друг мой, оставайся в душе русской девушкой и храни в себе это чувство родства и сочувствия к нашей форме». Он надеется, что после его смерти они вернутся на Родину. Да, дети не выполнили завета отца (хотя и русскости тоже не утратили), но внук Александра Ивановича – Петр Александрович (1871–1947) переехал в Россию и стал одним из основоположников клинической онкологии в СССР.
Воюя с самодержавием, Герцен всячески стремится подчеркнуть его нерусскую или даже антирусскую природу, оно для него – «татарско-немецкое». Постоянная мишень для его критических стрел – немецкое окружение Романовых: «Немцы… далеко не олицетворяли прогресса; ничем не связанные со страной, которую не давали себе труда изучить и которую презирали, считая варварской, высокомерные до наглости, они были раболепнейшим орудием императорской власти. Не имея иной цели, как сохранить монаршее к себе расположение, они служили особе государя, а не нации. Сверх того, они вносили в дела неприятные для русских повадки, педантизм бюрократии, этикета и дисциплины, совершенно противоположный нашим нравам… Русское правительство до сих пор не имеет более преданных слуг, чем лифляндские, эстляндские и курляндские дворяне. „Мы не любим русских, – сказал мне как-то в Риге один известный в Прибалтийском крае человек, – но во всей империи нет более верных императорской фамилии подданных, чем мы“. Правительству известно об этой преданности, и оно наводняет немцами министерства и центральные управления. Это и не благоволение и не несправедливость. В немецких офицерах и чиновниках русское правительство находит именно то, что ему надобно: точность и бесстрастие машины, молчаливость глухонемых, стоицизм послушания при любых обстоятельствах, усидчивость в работе, не знающую усталости. Добавьте к этому известную честность (очень редкую среди русских) и как раз столько образования, сколько требует их должность, но совсем не достаточного для понимания того, что вовсе нет заслуги быть безукоризненными и неподкупными орудиями деспотизма; добавьте к этому полнейшее равнодушие к участи тех, которыми они управляют, глубочайшее презрение к народу, совершенное незнание национального характера, и вам станет понятно, почему народ ненавидит немцев и почему правительство так любит их». Это мало чем отличается от традиционного дворянского «немцеедства» XIX столетия.