Источники фиксируют резкий рост поношений царского имени в годы войны именно среди «простого народа», который последний самодержец считал – в противовес «западнической» интеллигенции – своей непоколебимой опорой: «Царь дурак, сукин сын»; «а не лучше ли заставить воевать того самого Николашку, чтобы даром наша кровь не пропадала, которую он до сих пор пил…» и проч. Император «чаще всего обвинялся крестьянами в плохой подготовке к войне и неумении вести ее. Его сравнивали то с плохой деревенской бабой, то с нерадивым крестьянином, со временем к этому добавились обвинения в вовлечении страны в ненужную войну» (В. П. Булдаков). «Нигде
Самодержавие изжило себя. Характерно, что в 1917-м у него не нашлось, как в 1905-м, добровольных защитников: черносотенцы как будто испарились, все слои общества, даже высшие сословия – дворянство и духовенство, – приветствовали его падение, практически весь генералитет (кроме трех человек) поддержал отречение Николая от престола. Подавляющим большинством жителей бывшей Российской империи владели безудержный восторг и уверенность в том, что «теперь Россия пойдет вперед семимильными шагами» (П. Б. Струве). Трагедия, однако, состояла в том, что пришедшая к власти на гребне революционной волны русская интеллигенция оказалась совершенно не готова к руководству страной, особенно с учетом экстремальной ситуации, в которой Россия находилась, и полностью «провалилась на государственном экзамене» (С. Е. Трубецкой). И это неудивительно, ведь интеллигенция к этому руководству никогда и не подпускалась, все ее взаимодействие с властью почти полностью сводилось к борьбе с последней, а управленческий опыт ограничивался уровнем земства.
Еще 17 декабря 1916 г. Л. А. Тихомиров проницательно записал в дневнике: «Эти земцы и городские головы не имеют ни искры государственного чутья и склада ума. Они ничего не понимают кроме оппозиции, агитации, революции. Организующей мысли нет ни на один грош. И все это ведет нас к гибели, не к либеральному устройству, а к гибели». Постфактум выглядит гораздо предпочтительнее, если бы образованное общество вместо раздувания революционного пожара нашло бы «в себе мудрость дальнейшего претерпения безвольной и безыдейной, но далеко не такой кровавой… власти, которая одна только и могла довести войну до приемлемого конца и на тормозах спустить Россию в новую жизнь» (Ф. А. Степун).
Столь характерный для русской интеллигенции утопизм самым печальным образом сказался на практической работе Временного правительства. Скажем, первому его премьеру князю Г. Е. Львову, по свидетельству С. Е. Трубецкого, было свойственно «искреннее и наивное „народничество“… Народничество это носило у Львова какой-то „фаталистический“ характер. Я не подберу другого слова, чтобы охарактеризовать веру кн. Львова – не в русский народ вообще – а именно в простонародие, которое рисовалось ему в каких-то фальшиво-розовых тонах… „Не беспокойтесь, – говорил он накануне первого (летнего) выступления большевиков в Петербурге в 1917-м, – применять силы не нужно, русский народ не любит насилия… Все
Распоряжения Временного правительства за недолгие восемь месяцев его нахождения у властного штурвала по большей части далеки не только от государственной мудрости, но и от простого здравого смысла. Фактически оно полностью уничтожило прежний государственный аппарат, не создав ему достойную замену. Более того, своим сентиментальным «непротивленчеством» правящие либералы и социалисты, по словам А. И. Гучкова, «свергли и упразднили саму идею власти, разрушили те необходимые устои, на которых строится всякая власть». Очень быстро вплотную к катастрофе подошла экономика: за 1917 г. валовая продукция металлообрабатывающей промышленности сократилась почти на треть, производство химической промышленности упало на 40 %, добыча угля – на 14 %, к октябрю 1917 г. движение на железных дорогах оказалось на грани полной остановки, стали массово закрываться фабрики и заводы, а некоторые города (например, Коломна, Звенигород, Можайск) переживали настоящий голод. «Демократизированную» армию охватила эпидемия дезертирства.