Забвение исконного значения, заключенного в ее имени, приводит к той драматической ситуации, которая составила центр и стержень всего повествования, а мифопоэтический подтекст образа царь-рыбы позволил «отразиться» этому сюжету во всех остальных главах-рассказах. Смысловое наполнение центрального образа сближается с его универсально-мифологическим значением.
«Родственная» связь человека с рыбой, закрепленная в поверьях о ней как первопредке, позволила В. Астафьеву в качестве второго члена «оппозиции» в противостоянии человека природе избрать рыбу. Свое завершенное художественное воплощение это противоборство находит в форме притчи, которая органично врастает в художественную ткань произведения и рождается на пересечении двух планов повествования:
Еще не увидев своей предполагаемой добычи, ловец находится в напряженном состоянии: не попасть бы в руки рыбнадзора. Чувство страха в нем постепенно нарастает и усиливается. Отчего и «долгожданная редкостная рыба вдруг показалась Игнатьичу зловещей». А когда нечаянно срываются с языка роковые слова – царь-рыба, ловец вздрагивает. Тут-то ему и припомнился «дедушко», который говаривал: «Лучше отпустить ее, незаметно так, нечаянно будто отпустить, перекреститься и жить дальше, снова думать об ней, искать ее» (Астафьев 1981: 144). Дед, «вечный рыбак», знал множество всяких примет и магических приемов, может, потому и дожил до глубокой старости и умер своей смертью (опытнейший рыбак Куклин и тот «канул в воду, и с концами. Лоскутка не нашли»), Игнатьичу «опять дед вспомнился, поверья его, ворожба, запуки: “…Как поймаш… малу рыбку – посеки ее прутом. Сыми с уды и секи, да приговаривай: «Пошли тятю, пошли маму, пошли тетку, пошли дядю, пошли дядину жану!» Посеки и отпущай обратно, и жди. Все будет сполнено, как ловец велел”» (Астафьев 1981: 150).
Но не смог Игнатьич подавить в себе жадность. И только оказавшись в холодной осенней воде рядом с рыбой, он взмолился: «Господи! Да разведи ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке она мне!» (Астафьев 1981: 145). И страх переходит в первобытный ужас, когда ловец чувствует, что рыба тянется к человеческому телу, стремится прижаться к нему. Проведя несколько часов в воде бок о бок с рыбой, пораненный такими же удами, что были всажены в нее, ловец видит в царь-рыбе
Человека мучает двойственное восприятие рыбы: с одной стороны, он наделяет ее разумными действиями, а с другой, сознает, что это тварь. Тем ужаснее его состояние: человек и рыба оказались «повязанными одной долей» («…Такое-то на свете бывало ль?»). Победительницей из единоборства выходит рыба: «яростная, тяжко раненная, но не укрощенная… Буйство охватило освободившуюся, волшебную царь-рыбу» (Астафьев 1981: 154–155). Человек же, остатками сил хватаясь за жизнь, «изорванно, прерывисто» сипит: «Прос-сти-итеее… се-еэээээ…»
Благодаря притче, положенной в основу главы о царь-рыбе, изображенная Астафьевым ситуация приобретает