Лядский ответил ему, не торопясь:
— Да, мне кажется. А ты…
— Я думаю иначе. Ты напомнил мне одно странное происшествие… Одну встречу… Я. впрочем, и не забывал ее никогда. Это долго рассказывать, но если хотите — я вам расскажу. Я никогда никому о ней не говорил — не знаю почему. Просто, может быть, случая не было. А сегодняшний разговор так близко подходил к моему воспоминанию. И лет там много прошло…
Вот что рассказал Политов.
II
В дни моей молодости, когда я только что начинал служить, меня прикомандировали к посольству в Париже. Прожил я там год, два, обжился, сошелся кое с кем, и, странно, сошелся ближе всего с кружками художников, литераторов. Были между ними пренесносные, препошлые люди, по зато попадались и живые, умные, такие, с которыми я говорил не скучая. Несмотря на мою молодость — что же, мне было лет двадцать пять — я не любил пустозвонного французского веселья, которое мне и тогда казалось каким-то примитивным, скучноватым. Впрочем, я общества пе избегал и ни от чего, при случае, не отказывался.
Пришлось мне однажды попасть, через моего приятеля, художника Lebrun, па пышный банкет другого художника, маститого, всем известного, Эльдона, в его собственном отеле. Банкет давался по случаю… вот уж пе могу припомнить, по какому случаю. Fermeture… ouverture…[16]
не знаю, но было торжество и чествование, и был, как говорили, весь художественный и артистический мир. Были и дамы. Помню длинный стол и его сверканье, какие-то удушливые цветы на скатерти и эту добрую m-me Эльдон, хозяйку, толстую, великолепную, красную и тоже всю сверкающую. Она даже что-то говорила, за что-то благодарила, улыбалась и чокалась тихим, приятным жестом.Приятель мой занят был усиленным разговором со своей левой соседкой, моя соседка справа тоже говорила не со мной; я очутился один в шумящей толпе, которая смеялась и радовалась без меня. Я был рад молчать. Мощно было смотреть. И я смотрел на цепь лиц против меня. Начал справа. Одно, другое, третье… Когда быстро переводишь глаза с одного человека на другого, то кажется, что это все одно и то же лицо так странно меняется, потому что — хотя лица и разные — есть между ними всегда неприятное и несомненное сходство…
Четыре, пять, шесть… И вдруг глаза мои остановились. Я уже почти дошел до левого конца стола, и женщина, на лице которой неожиданно остановились мои глаза, сидела от меня наискосок, влево, почти около хозяев. Букет увядающих бледных роз чуть-чуть заслонял её от меня, но, наклонив немного голову, я мог ее видеть всю. Не удивляйтесь, что я помню такие подробности: встреть я завтра того же Lebrun, и даже не постаревшим, — я бы его не узнал. А женщину — я думаю — и вы бы узнали, если бы могли увидеть после моего рассказа.
Описать ее черты легко, и в них не было ничего замечательного. Красива, бледна, спокойна. Кажется, молода — вероятно, нет и тридцати. Брови ровные-ровные, тонкие, круглые, как на всех старинных портретах. Темные, без всякого блеска, волосы, не очень пышные, мягко приникающие к щекам. Вот и все. Черное платье, со странным, очень низким и очень узким вырезом, полоска белой кожи, идущая вниз. Глаз я даже и не видал еще, она их опустила. И молчала, как я.
Вот она заговорила. Улыбнулась. Рот очень маленький, алый; тесные зубы. Красива. Молода. Довольно обыкновенно красива, и мне даже не очень нравится. Не восхищение, не удовольствие и не отвращение она подняла в моей душе, а ужас. Тот ужас — необъясненный никем, злостный, черный страх, который все мы испытали… Хотя бы в детстве, ночью, одни, в темноте. Этот страх отличен от всех других уже тем, что он — половинчатый, и вторая половина его — восторг, точно такой же злостный, черный и не сравнимый ни с каким восторгом, как и ужас с другими ужасами.
Но я был не ребенок и невольно начал рассуждать: что же в ней, собственно, ужасного? Обыкновенна. Красива. Молода…
Молода! Вот оно. Вот где. Несомненно, молода. Тридцати нет. Двадцать семь… двадцать восемь.
Как бы не так! Двадцать семь — и пятьдесят, восемьдесят, сто двадцать — нет, двести, триста, — не знаю — ей тысяча лет! И все-таки несомненно, что ей не больше двадцати восьми.
Я обернулся к моему приятелю:
— Послушайте, на одну минуту: кто эта дама, около Эльдона, влево?
Lebrun, оторванный от разговора, взглянул на меня рассеянно и поспешно:
— Которая? В розовом?
— Нет, нет, еще левее, в черном. Как ее имя?
— Ах, эта! Ее имя? Ее зовут графиня Ивонна де-Сюзор.
— А граф, ее муж, он здесь? Который?
Приятель, уже опять отвернувшийся было от меня, удивленно сказал:
— Ее муж? Она не замужем. Опа дочь покойного графа де-Сюзор, того самого…
И он окончательно меня покинул, уверенный, что удовлетворил мое любопытство.
Но я больше не спрашивал. Я опять смотрел на графиню, и в эту минуту она подняла глаза. Какие ошеломляющие, неприятные глаза! Бледные-бледные, большие, может быть, синеватые, может быть, сероватые — не знаю, только очень бледные, сквозные, точно из цветного хрусталя, и старые. Мертвые. И все-таки это были молодые и живые глаза.