Другим привлекательным свойством полной идентификации Ленина с делом революции была специфическая форма личной скромности. Несмотря на то что последователями был создан практически религиозный культ его личности, они здесь во многом исходили из собственной заинтересованности: не будь Ленина, движение утратило бы сплоченность. Ленин сам не поощрял создания культа, поскольку не мыслил своего существования вне «пролетариата»: подобно Робеспьеру, он считал в буквальном смысле, что «он — это народ»[3]
. Его «неприятие выделения себя как личности вне общего движения» было скромностью, но скромностью, коренящейся в таком самовозвеличении, которое превосходило многократно обыкновенное тщеславие. Отсюда и его нелюбовь к мемуаристике: никто из вождей русской революции не оставил меньше автобиографического материала26[4].Ленин был абсолютно чужд нравственных колебаний и напоминал римского папу, который, по словам немецкого историка Л.Ранке, был «наделен такой совершенной уверенностью в себе, что муки сомнения или страх перед возможными последствиями его собственных действий были ему абсолютно неизвестны». Это качество Ленина делало его крайне привлекательным для определенного типа русских псевдоинтеллигентов, многие из которых впоследствии вошли в партию большевиков, поскольку она давала им опору и определенность в эпоху социальных сдвигов и политических катаклизмов. Особенно же оно импонировало молодым полуграмотным крестьянам, покидавшим деревню в поисках работы и попадавшим в чужой, холодный мир промышленного города, где привычные им межличностные взаимоотношения вытеснялись деперсонализированными экономическими и социальными связями. Ленинская партия давала им чувство принадлежности: привлекали ее сплоченность и простота лозунгов. Ленин проявлял ярко выраженную склонность к жестокости. Легко показать, что он был принципиальным сторонником террора: издаваемые им декреты обрекали на смерть огромную массу ни в чем не повинных людей, и при этом он не чувствовал ни малейшего раскаяния по поводу смертей, которые были целиком на его совести. В то же время необходимо подчеркнуть, что он не извлекал удовольствия из страданий других и что его жестокость не была садизмом. Скорее, она происходила из полного безразличия к этим страданиям. Максим Горький составил из разговоров с Лениным впечатление, что «ему почти неинтересно индивидуально-человеческое, он думает только о партиях, массах, государствах». В другом месте Горький замечает, что «рабочий класс для Ленина это то, что для кузнеца руда»27
— иными словами, сырой материал для социального эксперимента. Это свойство Ленина проявилось уже в 1891–1892 годы, когда Поволжье, где он жил, поразил голод. Создавались комитеты помощи голодающему крестьянству. По сведениям, полученным от друга семьи Ульяновых, один Ленин (естественно, при поддержке всей семьи) выступил против такой помощи на том основании, что голод, который снимал крестьян с земли и гнал в город, где они формировали резерв «пролетариата», был явлением «прогрессивным»28. Относясь к «человеческому материалу» как к «руде», из которой ковалось новое общество, он посылал людей на смерть перед расстрельным взводом так же бестрепетно, как генерал шлет войска под вражеский огонь. Горький приводит слова одного француза: Ленин — это «мыслящая гильотина». Не отводя этого обвинения, он пишет дальше о ленинской мизантропии: «Он, в общем, любил людей, он их любил самозабвенно. Его любовь смотрела далеко вперед, сквозь пелену ненависти»29. Когда после 1917 года Горький просил сохранить жизнь тому или иному из приговоренных к смертной казни, Ленин каждый раз бывал неподдельно удивлен, почему его беспокоят по таким пустякам.