Однажды, вернувшись домой из школы (шел 1955/1956 год), я застала у нас двух незнакомых мне людей. Муж и жена оказались друзьями отца. Из разговоров во время ужина я поняла, что они были реабилитированы и только что приехали в Ленинград после ссылки из города Бугульма. Он просидел двадцать лет, в ссылке женился. Посадили его совсем юношей в 36-м году, причин было много собирались вместе, говорили об искусстве и религии, а еще он был, в силу происхождения, записан в третью "Бархатную книгу". Я запомнила его моложавость и светящиеся глаза; несмотря на проведенные годы в лагерях, было чувство, что жизнь его только начинается. В тридцатые годы они вместе с моим отцом учились в Академии художеств, но А. Б. так и не удалось закончить образование.
Мой отец был рад гостям, растерян и суетился вокруг стола, угощая друзей и подливая в рюмочки водку. Из разговоров я поняла, что папа и мама "пропишут" своих друзей в нашей квартире для улаживания всяческих паспортно-квартирных формальностей, для спокойного начала их новой жизни.
Сейчас уже не помню точно, в этот или в другой день его товарищ принес нам прочитать в самиздате "Теркин на том свете" Твардовского. Отец читал маме вслух целые куски, много смеялся, было общее чувство радости. Но, вот, отец кончил чтение, подошел к печке-колонке, которая стояла у нас в ванной, и сжег листик за листиком всю поэму. Я отчетливо помню свою неловкость за отца, стыд перед его другом. Я почему-то заплакала, глядя на сгорающие листки.
Уже с тринадцати лет я стала рисовать, и отец меня в этом очень поддержал. В 1947 году он закончил Академию художеств, дипломной работой его были замечательно исполненные иллюстрации к "Медному всаднику". (Впоследствии они были напечатаны в полном собрании сочинений А. С. П.) Рисовальщик и живописец папа был прекрасный, а главное, что он был наделен даром творческим, а не просто способностью реалистически копировать натуру. То, что он был еще хорошим актером и певцом, помогало ему в будущем преображать и развивать свое ремесло художника. Учился он всю жизнь и меня учил этому. К концу пятидесятых годов из правоверных соцреалистов, рисовавших "сухой кистью" рабочих, сталеваров, колхозниц и даже Сталина, он превратился в абстракциониста. В нем произошел серьезный перелом, и он, что называется, опять "засел за тетради". Я помню, как он брал меня с собой в Эрмитаж (на третий этаж), где вновь после долгого перерыва открыли залы с Пикассо, Сезанном, Матиссом, Гогеном и импрессионистами.
"Третий этаж" был настоящим событием. Еще один глоток свободы, люди приходили отдышаться в этих залах, поспорить, иногда до крика и оскорблений в адрес выставленных невинных полотен. Папа приводил меня сюда каждую неделю, объяснял, молчал, подолгу сидел в залах, делая для себя зарисовки и записи в маленьком альбоме.
Первое и неизгладимое впечатление для меня - это Матисс (весь!) и Ван Гог (его "Куст"). Видимо, все увиденное на "третьем этаже" было так красиво, так необыкновенно, свободно и правдиво, что меня стало туда тянуть как магнитом. Если бабушка окунула меня в звуки музыки и театра, то отец открыл мне мир современной живописи, музея, библиотеки. Я ходила в Эрмитаж чуть ли не по три раза в неделю, сидела и завороженно смотрела, ну и невольно слушала высказывания некоторых посетителей, в двубортных шевиотовых костюмах, по поводу всего "безобразия, понавешенного" в этих залах.
Редкий зритель был внимателен к этим произведениям, но таких посетителей становилось все больше и больше. Хрущевская "оттепель" давала о себе знать, страх постепенно отступал, было ощущение, что прорвалась плотина и уж теперь ничем этот поток не остановить. Люди возвращались из лагерей и ссылок, ощущение легкости, счастья общения и новой жизни витало в воздухе.