Итак, в России Герцену не жилось. На Западе ему потом тоже не жилось и, верно, в строку к тому, что он был человек именно
Скорее всего, сия горькая чаша не миновала бы Александра Ивановича и останься он навсегда в России, так что с этой стороны переселяться на чужбину и бесконечно мыкаться по Европе у него резонов не было никаких. Иное дело литература; нужно долго тереться среди орловских крестьян, дышать одним воздухом с Акакием Акакиевичем Башмачкиным, чтобы вышли «Записки охотника» и «Шинель». В сущности, наша изящная словесность потому так и богата, что бесконечно богата русская жизнь, которая одновременно умна и жестока, глупа и романтична, дика и духовна, но, главное, насквозь литературна, точно она строится по законам словесного волшебства.
Александр Иванович это знал и писал, что в русской жизни есть много фантастического и смешного, но ничего пошлого, что над ней отнюдь не довлеет то самодовольно-ограниченное начало, на котором зиждется жизнь Европы, не знающая парения и страстей по линии отвлеченной мысли, нацеленная на «вежливую антропофагию» и почти физиологический интерес. Тем не менее он решительно переселился в Париж, всемирный центр мещанства, которое последовательно презирал. Наверное, его уже не интересовала литература, органически вытекающая из общения с орловскими мужиками, наверное, он решил сосредоточиться на
В России XIX столетия таких действительно было много, и даже это была центральная фигура тогдашнего общества, да вот какое дело: скоро оказалось, что и на Западе жить нельзя.
Русскому человеку из культурных и в России существовать невыносимо, и вне России существовать невыносимо, — словом, кругом беда. С одной стороны, дома его донимает вечная гегемония дурака и азиатские ухватки родного народа, а также «Петербург, снега, подлецы, департамент…» [11]
— с другой стороны, он почти физически не способен существовать, будучи окруженным глубоко немецкими физиономиями, подростковыми мнениями, убогими эстетическими запросами и, может быть, в первую очередь вне стихии русского языка. Поэтому большие наши писатели избирали, как правило, средний путь — самоизоляцию от российской действительности, которую до известной степени могли обеспечить и православный мистицизм, и Ясная Поляна, и нескончаемые труды.Герцен предпочел эмиграцию и после горько о том жалел. Незадолго до смерти он заметил в частном разговоре: «Если бы мне теперь предложили на выбор мою теперешнюю скитальческую жизнь, или русскую каторгу, я бы без колебаний выбрал последнюю…»
Как же так? То есть как же это так получается, что мудрый и талантливый человек, жизнь проживший в перепалке с правительством своей родины, «русский вельможа и гражданин мира», как он сам себя рекомендовал, выбрал как раз Акатуйские рудники? И до какой же степени нужно любить свою родину, чтобы предпочесть эти самые Акатуйские рудники? И почему именно у русских так развито это чувство сродства с отчизной, которое Достоевский называл «химическим единством»? И отчего при этом мы страдаем комплексом неполноценности по отношению к европейцу, самодостаточному настолько, что он ни с кем себя не равняет, ни в чью сторону не кивает, а мы все твердим: «Смотрите, немцы: мы лучше вас». [12]
Отчасти мы так нервно любим свою родину потому, что ни в какой земле не можем найти созвучия своему физическому состоянию и настрою своей души. Страна наша бедна — и мы бедны, природа неказиста — и мы с виду не парижане, климат суров — и мы озлоблены, точно насмерть надоели друг другу, жизнь неадекватна законам физики — и мы метафизичны до такой степени, что наша литература недоступна европейцу и Пушкина не чувствует даже славянский мир. Отчасти же наша любовь к России объясняется тем, что мы-то ее любим, а она нас нет, а это любовь самая острая, самая злая, не проходящая никогда. Потому нам желательно жить в России, как рыбе желательно жить в воде.