Взять хотя бы зощенковский рассказ «Счастье», где речь идет о стекольщике, видевшем в жизни только то счастье, что вот как-то пьяный солдат разбил в трактире зеркальную витрину, и герой отлично подзаработал. Между тем у Николая Успенского есть рассказ про счастье, в котором «он» и «она» от избытка радости гоняются друг за другом, вооруженные топорами. И у Чехова есть рассказ «Счастье», повествующий о незадачливых кладоискателях, каковые объясняют своё невезение классовой подоплекой. И у Достоевского есть о счастье, например, в сатире про то, как один демократически настроенный интеллигент вещал из утробы нильского крокодила.
Или взять чеховский рассказ о мещанах, покусанных бешеной собакой и отправленных лечиться за общественный счет в Париж, которые пропились на ближайшей станции, или всеизвестную гоголевскую «Шинель», или сравнимый со «Скверным анекдотом» Достоевского зощенковский рассказ о стойком мужике, два года голодавшем, чтобы приобрести лошадь, и пропившем ее на радостях, когда обмывали покупку, — это ли не то, что называют инвариантностью, на которой, кстати заметить, зиждется вся мировая литература…
Происходит это, видимо, вот по какой причине: так сказать, единоутробна природа художественного таланта, что само по себе может служить пятым доказательством бытия Божьего, ибо художественный талант есть чудесная способность преображения действительности в искусство, и даже божественная способность рождения иной жизни, в которой угадывается больше действительности, нежели в действительности как таковой.
Разумеется, существуют между писателями и различия, но не высшего разбора. Например, у Антона Павловича слог ласковый, интонация нежная, фраза какая-то овальная, а у Михаила Михайловича язык подлый, эстетика коммунальная и редко когда в предложении соединится более десяти слов.
Однако и то надо принять в расчет, что Антона Павловича окружали частные поверенные да курсистки в кисейных платьях, а во времена Михаила Михайловича головы проламывали из-за ежиков для чистки керосинок и покупали себе мужей. И всё же настолько сильна генетика, завещанная художнику от Создателя, что во многих отношениях Михаил Михайлович своему времени не поддался…
Зощенко относился к редкому подвиду русского писателя — он был джентльмен, как Александр Герцен, как… да вот, пожалуй, и всё, он был джентльмен, как Герцен. Мало сказать, что его отличала порядочность безукоризненно чистого человека, он был из тех — сугубо, напряженно — благородных людей, которые живут как бы с оглядкой на русский Дуэльный кодекс. С другой стороны, он был так хорошо воспитан, что не чурался никакого труда и даже однажды сшил на пари костюм, легко спускал мальчишескую задиристость, если и обижался в ответ на колкости, то как-то непроницаемо, кроме того, он питал слабость к изящным вещам и не был ни пьяницей, ни гурманом.
Внешность его, что называется, отвечала: мужчина он был невысокий, чуть повыше карлика Олеши, но тонкий, грациозный, превосходно одетый, всегда аккуратно причесанный на косой пробор, глядящий немного томно и смешно из-под приспущенных век, как смотрят веселые сердцееды; ну разве что его слегка портил золотой зуб, сиявший в левом уголке рта. Когда его видели прогуливающимся по Литейному проспекту или вдоль Грибоедовского канала, с тонкой щегольской тросточкой и в зеркально начищенных башмаках, то казалось, что будто город превратился в декорацию для одного-единственного артиста.
И мысли его были прекрасны; однажды он так утешил сказочника Евгения Шварца, которого кто-то незаслуженно оскорбил: «Что делать, Женя, — говорил он, — в хорошие времена люди хороши, в плохие — плохи, а в ужасные — ужасны…»
Стало быть, в эти самые ужасные времена Михаил Михайлович своему времени не поддался. В те поры, когда половина писателей писала сводки для абреков госбезопасности, а другая половина сочиняла панегирики красному императору и боялась откровенничать даже в кругу семьи, Зощенко оставался Георгиевским кавалером и полноправным продолжателем традиций великой русской литературы, который, сам того не ведая, подкапывался под государственные устои.
Большевики, несмотря на их пресловутое «классовое чутье», поздно сообразили, что для страны победившего социализма такие писатели — нож острый, и вот летом 46-го года, чисто по-большевистски, то есть ни с того ни с сего, ЦК ВКП (б) выдало постановление насчет Зощенко, и толстяк Жданов выступил со своей людоедской речью.