На протяжении всей книги я рассуждаю о том, что на русском народе лежит некая печать избранности. Так вот, суть этой избранности определяется ощущением справедливости – очень специфическим, очень странным, непереводимым ни на какой другой язык мира. В английском языке есть понятие fair, которое, наверное, ближе всего к понятию «справедливость», но все же не совсем точно ему соответствует. Ведь если вдуматься, почему-то только у нас в стране может быть честно, но несправедливо, по закону, но странно. А как я уже сказал, если существует несправедливость, русский человек спокойно жить не может. И здесь я абсолютно согласен с Владиславом Сурковым, который неоднократно повторял эту мысль: если что-то несправедливо, то мы этого не принимаем и принять не сможем. Я думаю, это очень верное высказывание.
Но что такое справедливость? Ведь понятие справедливости – это некая очень тонкая материя, которая зачастую не определенна. Это категория вселенской гармонии, гармонии окружающего мира и происходящего события. Справедливость имеет очень слабое отношение к законности, она не поддается жесткому описанию, но, тем не менее, она понятна каждому русскому человеку. И вот этот внутренний камертон справедливости в какой-то момент времени является определяющим, притом это камертон, который задает гуманистическая традиция русской литературы.
Это то, чего не объяснить иностранцу. Это то, что абсолютно не прагматично, то, что невозможно вычленить никаким разумным методом, и то, что не удастся заставить понять тонкого американского политолога или советолога. Он никогда не поймет, почему мы будем поддерживать мечущуюся республику Югославия, которая в итоге все равно нас предаст. Он не поймет, почему мы будем, несмотря на колоссальные международные потери, биться за какую-нибудь маленькую, далекую кавказскую республику, если нам это ничего, кроме головной боли, не принесет. И наши доводы – мол, «да нехорошо как-то, несправедливо», – они принять не могут.
Протестантский мир давно живет категориями разумности и если не прямой выгоды, то по крайней мере некоего рацио. Мы же предпочитаем жить по понятиям справедливости. Именно поэтому у нас гигантское будущее. Если угодно, мы народ, чем-то напоминающий тот самый вселенский бульон, из которого еще только должна выкристаллизоваться жизнь. Мы и пражизнь, и жизнь в одном лице. Мы постоянно одержимы мессианской идеей, что очень роднит нас с евреями времен Библии, Ветхого Завета, и воспринимаем себя как прямых проводников Божественного начала. Мы живем с ощущением, что вот сейчас нам будет открыта какая-то страшная тайна, и готовим себя к ней. И воспринимаем это не как индивидуальный подвиг, а как коллективный, забыв о выгоде и прагматизме и стремясь к достижению гармонии и высшей правды, что и составляет эту категорию справедливости.
Конечно, это необычно и нерационально. Это во многом мешает нашим отношениям с Западом. С другой стороны, Россию отношения с западным миром никогда особенно не волновали. Более того, любые попытки соответствовать западным стандартам и представлениям западного мира о России приводили к ослаблению позиций нашей страны. Нам гораздо важнее не подстраиваться под чьи-то представления о нас, а следовать своему внутреннему ощущению. Именно тогда и получаются великие прорывы Иоанна Грозного, Петра I и многих других. Любое копирование и западничанье обречено на провал. Первый этап реформ Петра был достаточно неудачным именно потому, что включал в себя элементы тупого копирования. А вот когда император начал тяжелым сапогом бить в морду европейскому соседу, жизнь сразу стала налаживаться.
Казалось бы, все приходящие на нашу землю европейцы, будь то наемники или захватчики, были представителями культуры более высокого уровня и, несомненно, должны были принести нечто, за что с радостью ухватились бы все другие, как это уже бывало в других странах – например, в Италии во времена завоеваний Наполеона. Однако в России этого никогда не происходило. Почему? Вот в этом и есть особенность национального характера. Уровень русской культуры, несмотря на всю внешнюю дремучесть мужика, оказывался слишком другим, словно с иной планеты. Он попадал в совершенно иную шкалу измерения, нежели то бытовое, мещанское счастье, которое несли с собой европейские завоеватели, считая, что каждый русский мечтает о маленьком домике, тихом палисаднике и фрау, которая целый день будет стряпать и стирать, а по воскресеньям бегать в кирху. Выяснялось, что русским этого не надо. Выяснялось, что в представлениях русских о счастье невозможно счастье мещанское, а возможно только цельное, свободное, не подчиняющееся структуре представлений о счастье носителей западной цивилизации.