Духовные ценности новою класса, главнейшая из которых — свобода не просто совести и слова, но мышления как такового, неизбежно и очень скоро утратили всякую связь с исконно-посконным менталитетом. Однако народ в этой системе понятий оставался «хорошим» по определению, и любить его полагалось изо всех душевных сил. Во что бы то ни стало, невзирая на любые ужасы, написанные на его общем, так сказать, лице. По большому счету подобная умственная раздвоенность не могла привести ни к чему, кроме мизантропии, порой загнанной в глубины подсознания, но драматически неизбежной. Воспаленно-яркой нитью прорастает этот тягостный настрой сквозь все духовное наследие российского «шестидесятничества» не только XIX, но и XX столетия. Свою глухую тоску представители течения вплоть до наших дней, казалось бы, уже вовсе не оставивших места иллюзиям, по-прежнему пытаются подавить сверхдозами политкорректной любви к униженным…
Но у дворянина Ульянова, сколько ни штудируй Полное собрание сочинений, подобных чувств не сыщешь. Сказать точнее, мизантропии в его текстах полно, а вот долга или вины не заметно. Скорей придется убедиться, что «заодно, под одно» с Российской империей автор презирает и все русское.
Синдром иммунодефицита
Ту всеобщую атмосферу, в которой росли Владимир Ульянов и его будущие соратники, писатель Юрий Трифонов, сын крупного сталинского функционера, расстрелянного как «враг народа», описывал век спустя следующим образом: «К концу семидесятых годов современникам казалось вполне очевидным, что Россия больна. Спорили лишь о том: какова болезнь и чем ее лечить? Категорические советы, пророчества и проклятия раздавались в стране и за границей, на полутайных собраниях, в многошумных газетах, модных журналах, в кинжальных подпольных листках. Одни находили причину темной российской хвори в оскудении национального духа, другие — в ослаблении державной власти, третьи, наоборот, в чрезмерном ее усилении, одни видели заразу в домашних ворах, иные в поляках, третьи в бироновщине, от которой Россия сто лет не могла отделаться… Были и такие, что требовали до конца разрушить этот поганый строй, а что делать дальше, видно будет. Да что происходило? Вроде бы все шло своим чередом: росли города, бурно раскидывались во все стороны железные дороги, дельцы нагребали состояния, крестьяне бунтовали, помещики пили чай на верандах, писатели выпускали романы, и все же со страной творилось неладное, какая-то язва точила ее» [Трифонов, 1985: 7].
Людям, помнящим горбачевские реформы, легко ощутить дух времени, о котором писал не доживший до перестройки Трифонов. В 1980-е люди тоже испытывали нетерпение, поскольку все разом вдруг осознали, что живут еще в прошлом столетии, тогда как Европа и Америка, Япония и Австралия уже шагнули из индустриальной эпохи в информационное общество. Через столетие произошло повторение пройденного: разница в качестве жизни «совка» и «золотого миллиарда» оказалось настолько чудовищной, что никто не хотел десятилетиями дожидаться лучшей доли. Сейчас легко рассуждать, что эволюционный путь был бы вернее, что надо было действовать осторожно, шаг за шагом, не разваливая страну, что демократы хотели коренной ломки, а нужны были постепенные преобразования. И тогда тоже находились умники, пытавшиеся отговорить от великих потрясений. Но потерявшая терпение страна ломанулась другим путем.
В позапрошлом веке железной поступи прогресса аккомпанировали, как говорилось, шепоты и вопли душевных противоречий. Все их отразила, как умеет она одна, великая русская литература. Характерный пример дает Лев Толстой, оказавшийся не столько зеркалом русской революции, сколько увеличительным стеклом, от которого горючий материал может вспыхнуть при подходящих условиях. Фактически этот «матерый человечище» — один из вдохновителей морального бунтарства, отвергавший государство и казенную веру, за что впоследствии веховцы ему и «врезали по полной».
«Толстой сумел привить русской интеллигенции и ненависть ко всему исторически-индивидуальному и исторически-разнообразному… Этим он морально подрывал возможность для русского народа жить исторической жизнью, исполнять свою историческую судьбу и историческую миссию. Он морально уготовлял историческое самоубийство русского народа. Он подрезывал крылья русскому народу, как народу историческому, морально отравил источники всякого порыва к историческому творчеству. Мировая война проиграна Россией потому, что в ней возобладала толстовская моральная оценка войны» [Из глубины, 1991: 83].