Когда при дневном свете Федор вспоминал эти сумерки, дрожащие от рокота тяжело выговариваемых слов: «Ох, да бирюзовые, золоты колечики», Агнессино тело, желавшее быть открытым, ее вскрики, сумасшедшее требование, чтобы он говорил бесстыдные, непотребные словечки — он морщился, плевался: «Одно безобразие, ничего больше. Да чтоб хоть еще раз!» — тем не менее вечером шел в душистые, розовые сумерки, как бы начисто отказав трезвости дневных видений.
Забыл однажды заглянуть в сарайчик, а вернуться поленился. «Ничего, и такого примет. Без гостинца. Сколько она меня целовала — живого места нет. Каждый поцелуй, считай, золотой. Если на каждое место колечко прикладывать или другую какую блямбочку, я сам уж из чистого золота. Да уж и привыкла, наверное, ко мне. Уж и без золота хорош. Вон ведь как бесится».
Когда уходил, Агнесса Емельяновна лежала, привычно уже белея открытым телом. Он натянул пиджак, закурил на дорожку.
— Федор, ты ничего не забыл?
Огляделся: нет вроде.
— Сегодня ты такой скупой. А-я-яй! — голос ее был полон дневной звучности и густоты.
— А-а, — догадался Федор. — Совершенно правильно. Забыл. Ну, да за мной не пропадет.
— Хорошо, запомню, Федор. — Она перевернулась на живот, покачала свесившейся рукой. — Должок запишем. Вот так, Федор. А сам говорил: для милого дружка и сережку из ушка…
— Ты серьезно, что ли?
— Вполне, — она даже не косилась на него, а смотрела на свою свесившуюся руку, будто действительно записывала что-то на полу.
— Серьезно-серьезно?!
— Повторяю: задаром я бы кой-кого получше могла найти.
— Ну и тварь же ты! — Федор, сузив глаза, опять огляделся. — Ну и тварь.
— От твари слышу.
Через стул свешивался широкий ремень от ее юбки. Федор схватил его и с маху, пряжкой, вкатил по розовым, гладким, живым подушищам. И раз, и другой.
Она, взвизгивая, увернулась, забилась в угол кровати. Федор швырнул в нее ремень и выскочил. На улице была апрельская, теплая, пропахшая сырой землей ночь.
Темный был Федор наутро. Встал рано, покружил по двору, зашел в сарайчик, достал из-под половицы жестяную, заветную. Побренчал, посмотрел: «Убыло, конечно, но еще на трех Агнессок хватит. Ну, тварина — мало я ей врезал. Человека для нее не было, так, дурак один золото потаскивал. Да как же так? Ведь и разговоры говорили, не только пластинки слушали да на кровати валялись. Что-то же и по-людски было! Нет, Федор Иваныч, ничего не было. Не золото бы, так разве я с такой тварюгой связался? Что вот оно со мной делает, а! В морду из-за него наплевали, а я толком и утереться не могу. То есть в самом во мне будто и никакой цены нет. Будто без золота и не жил и ничего не делал. Дураку надо было сдать с самого начала, положенное прогуляли бы, и дело с концом. А теперь ведь не пойдешь — скажут, где ты раньше был? С Агнесской бирюзовы-золоты колечики раскатывал? Но и с ним оставаться — опять куда-нибудь затянет, опять в синяках. Оплюют, а потом вертись, крутись, криком кричи: я и без золота человек. Не хочу!»
Пошагал на работу. Кричали петухи, утренник еще удерживал землю, она лишь поверху оплыла черной блестящей жижей: а от заборов, от домов тянуло уже теплым деревянным духом и почему-то сразу нагревались плечи и затылок.
В этот день он впервые заглянул в скупку: но не было с собой паспорта, приемщица и смотреть ничего не стала. Сказал бригаде, старательно уворачиваясь от слова «наследство», что вот бабка одна умерла, соседка, кое-что ему оставила — ну, дрова ей колол, воду носил, ну, перед смертью и отблагодарила. Пришли в скупку с документами, сдали кое-какую мелочь — Федор извелся у стеклянной будочки от желания сдать побольше и быть подальше от подозрительных глаз скупщицы, худой, черной тетки.
За милую душу вечером посидели, отметили открытие ресторана на дебаркадере.
Потом сдавал сам, еще просил бригадных, снова шел сам — никакой жизни у Федора не стало, занятого одним: как скорей опустошить жестяную банку в сарайчике. Избавиться, избавиться — пошел к старухе, к компаньонке с лицом-гармошкой, думал, возьмет остатки, позарится, но Федору сказали, что старуха комнату сдала и уехала в другой город к внуку или внучке, в общем, к каким-то родственникам. «Новую жизнь Петровна затеяла. С капиталом, на новом месте: посмотрела бы на меня, дурака, поиграла бы на своей гармошке. А вот как же мне-то новую начать?»
Роза спрашивала:
— Ты о чем, Федя, думаешь-то? Совсем уж дом забыл — я который день на справке сижу. Почернел весь. Хоть бы себя пожалел, если до нас никакого дела.
— Молчи, Розка. Тут такое наследство — справиться не могу. И душа почернеет, не то что сам.
— Федя, ты же заболел! Какое такое наследство — чего выдумываешь-то?
— Сказал — молчи. Пока живой, и то ладно…