Она слабо, неуловимо то ли вздрогнула, то ли покачнулась, с какою-то беззащитною плавностью отвернулась, потупилась, собрала, стянула на груди шарф, словно защищалась, закрывалась этим белым крестом от Ивановых слов.
— Слышишь? Таня?
— Да.
— Что ты мне скажешь? — У него уже перехватывало, горело горло.
— Не знаю, Ваня. Может, ты не там свое счастье ищешь? Ведь жизнь-то у всех одна. И у тебя тоже. Ты подумай, Ваня.
— Я уже думал-передумал — надоело! Ты мне скажи: ты-то согласна, что я тебя люблю? Согласна?!
— Да.
Жаркая, нервная лихота, одолевавшая его весь вечер, наконец отпустила, сникла, и Иван почувствовал, что тело как бы пустеет — уменьшается, сужается, — и от этого странного ощущения каменным бессилием налились руки и ноги — Иван очутился на стуле рядом с Татьяной, и так они сидели друг подле друга, молчали и никак не могли остановить эту молчанку, словно она теперь распоряжалась их союзом.
Иван удивлялся: «Вот же собрался, все сказал — должно бы повольнее стать, вроде не чужие больше, осмелеть бы можно, а все наоборот выходит: и язык как отнялся, и шевельнуться боюсь. Другое какое-то неудобство вынырнуло — смотрю на нее, сердце переворачивается: такая она мне нужная — хоть плачь! Погладил бы, обнял, на колени встал, чтобы видела только, что каждая жилочка ее мне драгоценна, а вот ведь не сдвинусь, не осмелюсь, хоть убей меня!»
Он видел, что может обнять ее, поцеловать — она же сказала «да» и, наверное, готова к его ласке, вон как напряглась, но душевное зрение останавливало его, удерживало: стерпит, примет ласку, но еще крепче сожмет шарф, еще беззащитнее после этого отвернется. Надо дождаться, пока из благодарности к твоей выдержке она сама не потянется, не приласкает тебя.
Он и уйти хотел молча, лишь коснулся легонько, нечаянно-понимающе ее плеча, но вспомнил про этот дом на правом берегу — не в нем же оставаться, но и не в общежитие же переходить? Затоптался на месте, закашлял, шапку истерзал в кулаке. Татьяна поняла:
— Ты же говорил как-то. Многим, мол, свою грядку надо. Может, поищешь таких?
Он обрадовался и тут же отчаянно покраснел, обваренный кипящим свинцовым стыдом: «Мужик тоже! Как приживальщик, на чужой дом позарился! И деться тебе некуда, не можешь ты ждать! Тьфу на тебя!» И вместе со стыдом, изгоняя его, торопливо заполнила Ивана радость: Татьяна все, все понимает, идет навстречу, значит, тоже хочет быстрее быть вместе. И, потеряв голову от этой радости, от этого стыда, он ткнулся губами Татьяне в руку и убежал.
Вовка, узнав о скорых переменах, сказал:
— Ваня, давай сразу договоримся: как мне тебя звать-то?
— Да ладно, Вовка! Хоть под землю с тобой провались!
— Просто «папа» я тебя тоже не могу звать. Все-таки ты не всегда моим отцом был, только сейчас станешь. Давай, я тебя папа-Ваня буду звать? И по-старому и по-новому. Давай?
— Договорились!
Перед новосельем Иван засомневался: приглашать ли бригаду — ненужной болью может отозваться в Татьяне это давно знакомое застолье. Но и не приглашать тяжело: скажут, зажал Ванька новоселье — углы обвалятся и в семейной жизни не повезет. О сомнениях своих, конечно, промолчал, и уже было решил: «Ладно, без гостей обойдемся», — но Татьяна сама напомнила:
— Обязательно ребят позови. Я же вижу, как ты гадаешь: ловко, неловко, удобно, неудобно. Обязательно позови.
— Все-то ты видишь. Молодец.
— Да уж молодец. Вовка не слышит, а то бы добавил: как соленый огурец.
Поначалу новосельный пир горел ровным, аккуратным пламенем: женщины чинились и останавливали щедрую руку хозяина: «Нет, нет, мне самую малость, донышко закрыть. Мужчины солидно томились, скованные галстуками и пиджаками, — никого пока не проняло внутренним вольным весельем. Подняли Таборова, потребовали сказать слово. Он покрутил мощной шеей, расслабил галстук, расстегнул воротник, освобождая стесненное горло:
— Самое время, ребята, выпить за Татьяну и за Ивана. И пожелать им счастья. Прошу всех встать, запомнить эту минуту и выпить до дна!
Пир разгорался. Мужчины уже курили, скинув пиджаки, уже кто-то с обидой спрашивал: «Да разве ж на скальных работах по стольку плотят?!», уже пылал на женских лицах свежий, юный румянец, и кто-то с хмельною призывной звонкостью проголосил: «Ох, девки, и горька у хозяев бражка!» Сразу же несколько голосов подхватили, пропели:
— Горько! Горько!
Татьяна спрятала лицо в ладони, вскочила, убежала на кухню. Иван нелепо сморщил губы и как-то виновато, растерянно приподнял плечи: я-то, мол, все понимаю, а ей-то каково? Смущенную тишину за столом тотчас же прекратил трезвый, веселый голос Таборова:
— А ну-ка, братцы! Три, четыре: «Эх, загулял, загулял, загулял…»
Иван вышел на кухню. Татьяна стояла у окна, все еще пряча лицо в ладонях. Он отвел их: сухие, горячие, больные глаза смотрели на него. Татьяна лбом прижалась к его плечу.
— Ох, Ваня, Ваня. Натерпишься ты со мной! Намучишься.
— Знаю. Знаю я это! Но все равно, все равно!
Полная январская луна за окном ярко и печально освещала сугробы на пустыре и голубовато-черную гряду ельника в конце его.