Интересно проследить, что делалось с русским мальчиковым типом в советские времена: на этом примере особенно видно, что жажда справедливости - вещь, ни от какой социальности не зависящая: русский мальчик везде найдет, чем ему быть одержимым. Главное, что его жажда справедливости распространяется главным образом на себя: он хочет быть признанным в соответствии со своей исключительной совестливостью, он жаждет подвига, но для того лишь, чтобы тем окончательно возвыситься. Может быть, именно в нежелании походить на этот литературный тип - красоткинский, крайне самовлюбленный, - коренится упорное нежелание предвоенных ифлийцев отказаться от романтики, стремление всячески себя приземлять, играть в трезвых, серьезных, деловых комиссаров; прозаизированный стих Слуцкого, государственничество Самойлова, странная на первый взгляд строчка Когана - «Есть в наших днях такая точность, что мальчики иных веков, наверно, будут плакать ночью о времени большевиков» (не сомневайтесь, будут): нашел, чем гордиться, - точностью! Эта непоэтическая на первый взгляд добродетель особенно важна для Когана: сколько бы антисемиты семидесятых ни упрекали его в жажде мировой революции, в кровожадности и догматизме, - Коган как раз являет собой пример сознательного бегства от революционных поэтизмов. Думаю, со временем будет написана небезынтересная работа о ревизии наследия Маяковского в тридцатые годы: поколение ифлийцев бегало, конечно, к Лиле Брик пить чай, но ближе Маяковского им были конструктивист Сельвинский и стоящий вне направлений Пастернак. А в том и дело, что самым типичным русским мальчиком в русской поэзии ХХ века был Маяковский - типичный выросший Красоткин, рано созревший юноша, застывший в пятнадцатилетнем возрасте. «Он устал быть двадцатилетним», написал о нем Шкловский, вовремя вышедший из этого состояния (правда, состояние, в которое он вошел, было немногим лучше). Маяковский и есть русский мальчик в его предельном развитии - нарциссичный, зажатый, красивый, одинокий, одержимый крайним максимализмом, отвергающий все - любовь, искусство, дружбу, - если они не доходят до раскаленных, абсурдных крайностей. Сходные черты, как ни странно, были в Мандельштаме - другом максималисте, в детстве потрясенном личностью и судьбой русского мальчика Бориса Синани (см. «Шум времени»). Некоторые черты этого же типа можно найти в Иосифе Бродском, гораздо большем комиссаре, чем Слуцкий и Самойлов вместе взятые. В Бродском тоже много красоткинского, то же сочетание идеализма и тщеславия, нарциссизма и жертвенности, и прав был подметивший это Юрий Карабчиевский - здесь я умолкаю: не потому, что боюсь разозлить фанатичных поклонников Бродского (их мнение меня мало заботит), но потому, что скучно доказывать очевидное. А вот что интересно - так это черты данного типа в другом Владимире Владимировиче, красивом обидчивом мальчике, так фанатически ненавидевшем любую диктатуру, что в этой неразборчивости тоже было что-то плоское; в его ранних лирических стихах и в восхищенном рассказе о героическом белогвардейце «Бритва» слышится подростковый восторг и красоткинская страсть, а в высокомерии, с которым он в поздние годы разрушал литературные авторитеты, - детское желание вернуть карту звездного неба исправленною. Русский мальчик - всегда эстет и сноб, но сноб с идеей. Может быть, нелюбовь Набокова к Достоевскому и вечная любовь к девочкам (такого не выдумаешь) диктовалась именно этим обстоятельством, скрываемым даже от себя самого; тогда перед нами еще один вариант биографии РМ - переход юношеского жара в полную его противоположность, ледяное презрение к миру, не оценившему и не поклонившемуся; русский мальчик ведь тоже немного принц в изгнании, считающий этот печальный мир недостойным своего присутствия… но Набоков, конечно, прекрасно держал себя в руках, пусть даже ценой хронического умаления собственного темперамента.