Facebook,"написал этот текст примерно две недели назад. собирался многое в нем передумать и переформулировать, но понял, что возвращаться уже сложно, и решил все же выложить здесь. * с началом войны наступила немота. я почти ничего не мог написать о событиях, не мог комментировать, и даже ставить лайки было сложно. сейчас мне показалось, что единственный выход - сказать что-то об этой немоте. моя жизнь крепко связана с русской и советской культурой, у меня мало что есть кроме этого. разговоры о ее конце цепляют глаз. от них хочется отмахнуться, потому что ну какая культура - это настолько неважно на фоне смертей. но отмахнуться не получается, они слишком настойчивы и переходят во внутренний монолог. все основные позиции здесь выглядят глупо: и (1) русской культуры больше не существует, и (2) великая культура переживет неурядицы, искусство и государство - вещи принципиально раздельные, (3) предложения о ревизии - необходимости отделить в русской культуре эмансипаторное от властного, деколониальное от имперского. первая позиция мне понятнее и эмоционально ближе всего. я тоже чувствую этот крах, абсолютный провал всех ставок, обессмысливание прошлой и возможной в будущем работы. но простое перечеркивание означает отказ от рефлексии, это, может быть, самая честная реакция на боль, но, кажется, ничего не дающая. вторая позиция кажется просто успокоительной мантрой. третья - самая сложная, и я к ней вернусь позже. * в. постоянно спрашивает меня, почему для нас - то есть меня и людей, думающих примерно как я, - происходящее сейчас ощущается как катастрофа, не сравнимая ни с чем, что мы видели и о чем знали? в чем принципиальная разница бучи и, скажем, чечни? я много думаю об этом. есть важное различие в интенсивности переживания. наверное, ни для одного из прошлых поколений кошмар войны не был настолько крепко вплетен в ткань жизни благодаря медиуму - прежде всего, телеграму. это не газета, которую можно отложить, телевизор, который можно выключить - новости идут в том же окне, что повседневная коммуникация, поэтому о них невозможно забыть. но важнее другое, и это другое связано с культурой. война деконструировала нас самих - “русских интеллектуалов”, “креативный класс” - обнаружив нашу общую территорию с режимом. мы знали, что государство производит военное насилие - в чечне, в сирии, много где, что тем же занимаются и другие государства. но это было насилие над иными. оно от этого не становилось приемлемым, но становилось понятным. насилие в украине отличается тем, что это насилие против таких же - говорящих на том же или очень похожем языке, выглядящих совсем так же, в конце концов - наших друзей, знакомых и родственников. так падают антропологические предохранители, обнаруживающие в нас тех самых белых людей, для которых люди равны, но не совсем. различия структурируют мир, и делают его - в самых мерзких его проявлениях - удобоваримым. когда такие различия падают, то что вроде бы было здесь всегда - готовность человека к зверству, а государства - к предельному цинизму - становится шоком. высвобождается насилие в предельной форме. спецоперация легко описывается как пресловутый кризис обезразличивания по жирару. официальная риторика утверждает отсутствие украинцев как нации и одновременно обличает их как нацистов - то есть сверх-нацию. противника не удается сконструировать - он одновременно сверх-реальный и несуществующий. нет таких различий, которыми насилие можно было бы обосновать. поэтому дискурс о денацификации сразу же схлопывается и гротескным образом зеркалится в буквы z. поэтому война выглядит настолько абсурдно. все символическое, способное придать действиям государства вид хоть какой-то консистентности - не законности, не порядочности - но соответствия какому-то, сколь угодно несправедливому порядку - рассыпаются, образуют пространство чистого бреда. тот шок, который мы испытываем, это не только шок от насилия зверского, но еще шок от насилия, будто бы не мотивированного ничем, кроме самого себя. и этот шок работает как спадание покрова - он говорит о том, сколько другого, рационализируемого насилия мы готовы были принять - не одобрить, но принять в свою картину мира. и конечно этот шок переворачивает чувство истории, потому что история - не целиком, но отчасти - это история чем-то мотивированного насилия. для тех, чья жизнь крепко связана с культурой - этот шок переворачивает культуру, свидетельствующую историю и питающуюся ей. * на прошлой неделе я перечитывал “о понятии истории” беньямина, и вновь вспомнил его фразу: каждый документ культуры является одновременно документом варварства - мысль, сильно повлиявшую на меня и отчетливо резонирующую с разговором об отмене русской культуры, что идет сейчас. колониальная и гендерная оптика - при всей моей нелюбви к их фетишизации - много дают для расширения понимания этого варварства. я думаю, что в культуре невозможно отделить чистое от нечистого, эксплуататорское от эмансипаторного, имперское от субалтерного - некрасова от тютчева, другого некрасова от, скажем, кочетова, тарковского от михалкова. во всех эпохах, стилях, авторах и произведениях есть и то и другое. в больших авторах они часто сплетаются в неразличимый клубок (недавняя книга глеба морева о мандельштаме тут отличная иллюстрация). из русской культуры не вычистить имперскость, потому что такова ее природа. почти каждое предельно частное высказывание в ней держится особым отношением, напряжением к этому большому имперскому масштабу. культура советского андеграунда, к которой часто апеллируют те, кто говорят о необходимости ревизии, переживает это напряжение особенно остро. пусть это напряжение критики, но критика не значит избавление. точно так же из культуры не вычистить насилия. та же культура андеграунда это агрессивно-мачисткая культура. это не значит, что в ней нет освободительного потенциала - он огромен. но не тотален. я думаю, что громкие призывы к разделению добра и зла - в культуре или в политике - почти всегда лицемерны и часто саморазоблачительны. (хочется указать на недавний цирк с участием р.а. и д.к., но это чересчур междусобойные дела лит. сообщества, чтобы говорить о них подробно). поэтому же мне кажется, что настоящая любовь к культуре требует не разделять, а видеть эту неразделимость. не обязательно оправдывать ее, но пытаться понять. (тут возможен другой грех, в котором я безусловно повинен - слишком уж любоваться амбивалентностью, неразрешимостью как проявлением сложности). так же устроено чувство причастности к истории. в ней невозможно отделить восхищение от ужаса, гордость от позора. если ты переживаешь историю как свою родину, то ты знаешь, что в твоих венах течет в равной мере и кровь убитых, и кровь убивавших (извините за правую метафору). это не значит, что на тебе лежит вина, но значит что ты не можешь сбросить эту боль и неразрешимость со счетов. не думаю, что это задано с рождения - наследственностью, территорией. думаю, здесь есть выбор. для меня это относится, прежде всего, к советскому периоду и всей его культуре - политической и художественной, государственной и подпольной. в идущей сейчас войне невозможно не видеть уродливое эхо советской истории, поэтому я воспринимаю ее и как свое дело, свое поражение. * почти во всем, что я писал о литературе и о кинематографе, меня занимал один вопрос - вопрос о праве на высказывание. здесь есть узел. я не философ, и опишу его немного топорно, но кажется, что это очевидные вещи. право на высказывание (как и на поступок) прямо связано с властью, а власть связана с насилием. (насилие - продолжение и отрицание власти, как война - продолжение и отрицание политики). говорящий - художник или интеллектуал - говорит, зная о власти и так или иначе используя ее, черпая из самой субстанции власти свое право. так он знает и о насилии. речь и искусство связаны с насилием опосредовано - через рукопожатие власти, но связаны крепко. мне сложно судить про другие культуры, я знаю их слишком поверхностно. но, кажется, неплохо знаю русскую и понимаю, что это заложено в самом ее фундаменте. никто не чувствовал эту тройную связку острее, чем пушкин и не говорил о ней с такой откровенностью (поэтому риторические споры о нем сейчас не так пусты, как кажется). ее знали и платонов, и мандельштам, и - хитрым образом - хармс с введенским, и все, кто были после них. моменты кризисы власти, а значит и кризиса права на высказывание, меня всегда интересовали больше, чем моменты ее уверенной манифестации. мне казалось, что в них можно найти особую свободу. земную власть, оставаясь в сфере земных дел, среди которых - культура и политика, невозможно отрицать, но можно обнаружить зоны ее пробуксовки. с какого-то момента свобода, обретающаяся в таких зонах, мне стала казаться гораздо более убедительной и интересной, чем свобода эмансипаторной риторики и практики - запросто оборачивающихся своей противоположностью. * тем нем менее, оставляя за собой необходимость, желание высказывания культура и человек всегда остаются в пространстве власти. а значит - в потенции насилия. культура - та, какой мы ее в основном любим - пытается перетянуть власть в противоположную сторону - в сторону высказывания, поступка. но насилие всегда рядом. позднесоветская культура, с которой я связал свою жизнь, это культура, возникшая как следствие грандиозного насилия (и одновременно как следствие огромного освободительного порыва), держащая полувытесненную память о нем в своем сердце, так или иначе выговаривающая ее, даже когда речь идет о совсем других вещах. но насилие не только в прошлом, оно разворачивается все время: в государстве, в городе, в семье, в сообществе. (последнее звучит как условность, но то литературное сообщество, к которому я числил себя принадлежащим в последние лет десять, испытало такое потрясение насилием совсем недавно, так что механику можно было увидеть на практике). во избежание катастрофы это насилие прикрывается сеткой различий и так встраивается в терпимую картину мира, постепенно удаляется в полутень. мы - сколь угодно просвещенные - одновременно знаем о нем и не знаем (о чем много писал все тот же жирар). это лицемерное знание-незнание позволяет нам думать и говорить, на деле разделяя один большой мир власти со всеми, кто ее практикует, в том числе и с государством - как бы мы его ни ненавидели. катастрофа - а буча, и все что встает за этим именем, - именно такая катастрофа - разрушает эту хрупкую сетку, являя насилие, которое невозможно объяснить. это явление чудовищным светом освещает всю систему культуры и власти, заражает и преображает их. катастрофа обнажает правду, незамечание которой только и делало речь, мысль и искусство возможными. ставка хрупкого баланса, высказывания, знающего о своих опасностях, оборачивается лицемерным компромиссом. и здесь возникает вопрос вины - общества, культуры, пушкина, балабанова и каждого меня. этот вопрос - во многом ловушка. вина - еще один жалкий близнец власти. она позволяет пережить потрясение и вновь занять ту же горделивую позицию, только в перевернутом варианте - ценой унижения, продолжать говорить в знакомой сетке координат, игнорируя тот факт, что сетка эта взорвана, и старая речь более невозможна.",Facebook,https://www.facebook.com/igor.gulin.9/posts/10218256106147979,2022-04-24 09:33:35 -0400