«Любезный Аксаков, долго мы не подавали друг другу голоса – почти целый год! <…> Я прекратил переписку со всеми, разумеется кроме родных, не потому только, что я уразумел необходимость отучить себя от употребления почт, книгопечатания и других изобретений прихотливой роскоши, но и по другим чисто-личным причинам[220]
. В моем положении, при моих ежедневных спасительных для меня занятиях, мне необходимо спокойствие, хотя наружное, если уж внутренний мир невозможен. Это спокойствие только и может быть сохранено при безусловном молчании. Когда, кроме горечи и горечи, опыт жизни ничего не оставляет на сердце, к чему шевелить и поднимать этот отсед? Остается сложить руки и молить Бога: да приидет не Царствие Его, которого мы недостойны, а да постигнет нас заслуженный гнев Его. Я до такой степени внутренно съежился и очерствел душой, что я почти не нахожу в себе того голоса, которым я привык говорить с тобой. Ты спросишь меня, отчего я добровольно остаюсь в таком положении. Оттого, мой друг, что я не вижу для себя другого, и, наконец, и оттого, что служба меня занимает. Корабль, на котором мы все стоим, тонет – в этом я твердо уверен, ничто не спасет его; но я предпочитаю каюте, еще не залитой водою, мое место на открытой палубе. <…> А доживем ли мы с тобой до кризиса? Ибо все идет к тому и я уже потерял всякую надежду на мирный исход»[221].Еще год с этого письма он прослужит в Киеве, но далее оставаться «на палубе» сил в себе не найдет: в декабре 1852 г. уедет в имение, к заболевшему отцу[222]
, подав прошение об отставке (которое и будет удовлетворено 21 февраля 1853 г.) и в деревне займется работой над первой большой запиской об упразднении крепостного права. Настроение Самарина в первые месяцы нового царствования, по охлаждении первоначального, очень кратковременного, оживления, характеризует письмо, посланное 20 сентября 1855 г. Е. А. Свербеевой из подмосковного имения родных: