Хан не сразу вместил новый воздух в себя, заместил им горящую вату, забивавшую горло и грудь, – ещё долго не мог по клочкам её выхаркать в выворачивающем кашле. Наконец продышался, увидел белый снег под ногами, и прошитое белыми нитями дерево, и покрытые инеем доски забора; мать держала за плечи его, не пускала – хан тонул, уходил прямо в твёрдую землю, как в воду, и земля то проваливались, то опять подымалась и твердела под ним. Штепс держал на руках замолчавшую Гульку: она не кричала – лишь дышала с ослепшей, надрывавшейся жадностью, не одним только ртом набирала – глазами, всем лицом непрерывно пила очистительный воздух и никак не могла всё напиться на будущее. Так, видно, сильно испугалась задохнуться, что теперь уже Штепса совсем не боялась – наоборот, обхватила за шею и всей маленькой силой цеплялась за ворот – как за добрую силу, которая вынула из удушливой тьмы, как за руки, которые вынесли к маме и, значит, никогда ей, малявке, не сделают злого. И смотрела на маму, бесконечную, главную маму – Штепс был лишь подчинённой маме исполнительной частью добра, это мама послала его, Штепса, за Гулькой.
– И куда мы, куда их теперь?! – простонала мать стиснутым ртом – будто ныли все зубы, вот с такой застарело и неизлечимо усталой интонацией «хва-а-тит!», что у хана заныло в груди, прямо в сердце.
Штепс повёл головой, озираясь рывками и тычась своей вилкой, штырьками во все стороны, в каждую щель; лишь царапал и скрёб по поверхности, по воздушной глухой пустоте… и нашёл, провалился, вогнал до упора – с равнодушной силой, которой всё равно через что проходить, лишь бы только всадить, подключиться:
– В баньку, баньку! Куда ещё? Только в неё. – И пошёл уже с Гулькой к избушке наискось через двор, без дорожки, по глубокому крепкому, ровному снегу.
– Да ты что, Толь, – больной?.. – Мать, прижавшую хана за плечи к себе, будто чем-то кольнули, и она закричала: – Погоди, да ты что?! Погоди!.. – запрещающим, режущим голосом, но с какой-то внутренней – пьяной – слабостью, с недостаточной – мягкой, размягчённой, разъеденной – силой упора: хан услышал, почувствовал сквозь одежду, сквозь кожу, как в ней, матери, сразу зашатались и начались рваться какие-то внутренние, необходимые для настоящего сопротивления преграды, будто мама давно уже потеряла в своём животе что-то самое сильное – ну вот, что ли, телесные нити, которые связывали её с ханом и Гулькой с той самой минуты, когда хан появился у неё в животе – ну и Гулька потом появилась, – и которые должны постоянно оставаться живыми… и, быть может, поэтому Штепс продолжал идти так же, как шёл, унося от них Гульку, даже не обернулся на окрик – он главный, он решает, где материны потроха будут жить, – он рванул на себя деревянную дверь и, пригнувшись, исчез вместе с Гулькой в чёрном прямоугольнике.
И тогда мать схватила хана за капюшон и пошла, потащила его к этой дыре – не своей будто силой, а вот так, как собака бежит за хозяином, человеком с куском колбасы… затянула вовнутрь, в прихожую, заставленную по всем лавкам железными баками и тазами с какой-то в них наваленной рухлядью, – и жидким, через край проливавшимся голосом крикнула в недра следующей комнаты:
– Толя, нет! Погоди! Тут нетоплено! Как мы тут их?!
– А где топлено, где?! – Штепс крутнулся от Гульки, как поливочный шланг под взбесившимся давлением, и воткнулся своими штырьками убивающе в мать. – У кого, покажи! Что ль, совсем без мозгов, ты, овца?! Тут пускай посидят – больше некуда их! Не обратно домой же! Там их с кем ты оставишь? Пипилюся на трассе, Педеничка вон ёлками тоже барыжит! Полчаса посидят, ну вот час, пока дым выйдет весь – ну вот что с ними будет?! Прогорит – Томка в дом заберёт, на перину положит, одеялом накроет! И спокойной им ночи!
– Доверять этой Томке… – Томка – это старуха Зажилова, и старуха куда-то пропала, утонула в дыму, про неё все забыли и теперь только вспомнили – будто дым ей не страшен, она может дышать как ни в чём не бывало.
– А кому?! Ну, давай тогда няню по газете наймём! Мэри Поппинс вот прямо сейчас для желудков твоих! Я сказал: в дом возьмёт – значит, сука, возьмёт! Время, время, Маринка! Сейчас не пойдём – вообще можешь тут оставаться со своими жучатами, всё! Не пойдёшь – так зачем ты такая мне тогда вообще?! – Штепс вколачивал в мать, не давая вздохнуть, напирая – заткнуть, отдавить, оторвать мать от Гульки и хана, вырвать, как из болота, из клея, вещества, что течёт в мать из хана и Гульки, как клей… – А ну иди сюда, пацан! – Сцапал хана за локоть и вырвал у матери, из разжавшейся сразу материнской руки, не почуявшей будто потери, слишком слабой, разбитой, чтоб сейчас его, хана, не выпустить, притянуть к себе взад, не отдать.