Туча надвинулась. Хоть и без ветра. Из земли, что ли, как гриб, выросла. Возникла. Свинцовая. Будто не только цветом, но и телом. Папка не
Над самым ельником клубится — словно варится. Как над кастрюлей. Что там готовится? Какая каша? Сама на себя, пучась, нагромождается. Ещё и наизнанку при этом будто выворачивается. Такая грозная — и градом может разразиться. Пусть бы.
В прошлом году изрешетило, как бумагу, шиферные крыши. Словно шрапнелью. Нам-то не страшно —
Вышел я тогда — после того, как тучу опрокинуло за Камень, — посмотрел: дыры в лопухах, словно их тля голодная поела. Белым-бело вокруг — будто снег выпал. Сутки ещё в тени лежали градины. Были с яйцо куриное, не меньше. По лбу попало бы такой, мало бы вряд ли показалось.
У мотоцикла фару как-то не разбило. Забыл загнать его в ограду.
И гром гремел над головой, и вспышки молний воздух вспарывали рядом. Озоном пахло. А из печной трубы нашей подсобки кирпич высекло — крошки его рассыпались по всей ограде. И папке ногу обожгло в избе через розетку электрическую — сидел он тогда за столом, рядом с розеткой, читал газету. Лечили после. Долго заживало. Сено косили без него. Переживал он, нет ли, я не знаю.
Мама как-то рассказывала, что дедушка её, мой, значит, прадед, Истихор, перед грозой, чуть лишь заслышав, выбрасывал из избы на улицу кошку, клюку, ухват и кочергу, а сам с иконой Николы-угодника прятался за русской печью —
Будет, всё и смотрю, гроза, не будет ли?
Сегодня — пусть, лишь бы не завтра. Не задождило бы — что главное. А град-то — ладно. Пережить можно, если застигнет не на чистом месте, а в укрытии.
Не задож-жило б — так, по-стариковски. Идёт, мол, до-ож, дожжи-ы ли зарядили. Чудно они у нас в Ялани разговаривают.
«Ну, как умею, так и говорю… Меня уже не переучишь» — так скажет мне.
А я ей:
«Да уж».
Хорошие они у нас — и мама, и папка, хоть он и строгий.
Обогнуло с тылу её, тучу, солнце. Вырвалось. Радостное: освободилось. Словно из плена, из силков. Сияет справа. Июньское. На самой маковке — оттуда. Нас в это время оно жалует — надолго не покидает. Едва лишь в ельник занырнёт, уже и вынырнет, и — утро. Ну, коли — Север. Ночь тут пока напрасно, что ли,
Солноворот. Хорошая пора. До сенокоса. А там — как каторга, неволя. Косить, правда, нравится. Когда не жарко. По росе. И таборить с папкой, мамой и братом на покосе возле костра — тоже. Чаю кипрейного попить, или с душицы, или с листом малиновым или смородинным, так, чтобы губы обжигало, — на кружку дуть. После поспать на пожне час. Конечно — здорово. Никто не спорит. Да время тратить не охота: не порыбачишь. На это дело я азартный. Зарный — так папка говорит, то есть — охочий. Вчера уехал. Друг у него старинный в Новой Мангазее помер.
В июле жор у щуки начинается — а я, вместо удилища, держу в руках литовку или грабли. И врагу не пожелаешь. С начала августа — у окуня. А мне дорога — на покос. Опять сплошная нервотрёпка. Ладно, погода постоит, и мы управимся недели за три. Но так — не Африка — у нас бывает редко.
«Солнце, — говорит мама, — на самую макушку взобралось, денька два там побудет, отдышется, передохнёт и вниз, к зиме, поедет, как на саночках, — туда уж быстро, не заметишь. Это к теплу, к весне-то — не дождёшься».
А про меня она:
«С речки, наверное, и не вылазил бы, там бы и жил… вот где рыбак-то, а… и хлебом не корми».
И не вылазил бы. И жил бы.
«Ну, — говорит мама, — к рыбакам и Господь благоволил. Им помогал и сеть закидывать. И по воде с ними ходил. И даже ноги умывал им».
Ох ты.