— А зачем? Хочешь в глаза ей посмотреть? И что ты в них надеешься увидеть? Осознание, раскаяние — что там? А ничего там. Пустота. Собаки смотрят с болью, там всё живое, да… ну вот такое, что мы любим брать в друзья, собачки-кошечки, они ж нас понимают, с ними мы можем разговаривать, а с этим — нет. Там выжженный инстинкт. И всё, что ты увидишь, сможешь распознать, — это желание опохмелиться. И ты поймёшь, что, если ты ей дашь на что-то деньги, там на протезы, на детей, пропьёт. Как эти… яйца глист. — Нагульнову вдруг захотелось врезать, и он бил — загнать, вдавить Ивана в непоправимое затягивающее клеевое «всё», в чём он, Нагульнов, плавает пожизненно, — вдавить своё в Иваново счастливо отдельное другое; и знал, что зять давно не инопланетянин, и всё равно — чтобы Иван сейчас догнал: «тут» всё его, Иваново айболитово, не работает.
— Она не позвала её ни разу, понимаешь? Обычно в больнице дети лежат — мама, кричат, к маме. А здесь — нет. Маму, первое слово. То, что нет ног, она ещё не понимает, а то, что мамы у неё нет навсегда, — это понимает. Вот мы ей что сегодня ампутировали. Мать ей сама саму себя ампутировала. Тебя не зовут, маму — мамой, — и, значит, тебя больше нет. Вот ты говоришь, внутри у неё пустота, и даже того, кто мог бы понять, что её больше нет, внутри у неё тоже нет. Допустим, решили: в дерьме утопить таких тварей не жалко и прочие приговоры, которые мы знаем, вот вынесли и сами как бы стали лучше, хорошо, а с девочкой что делать? С обоими после всего? Куда их, зачем они, как они дальше?
— Это ты, что ли, про неуспокоенную? Собраться, скинуться всем миром? Отправьте на короткий номер эсэмэску со словом «ДОБРО»? Во сколько, кстати, встанут протезы для ребёнка?
— Ну, это бы я мог по деньгам, допустим, закрывать и в одиночку. — Нагульнов не согрелся радостью торговой сделки с совестью, вот с пионерским словом «совесть», с гуманистической идеей, с Богом… Бог — хорошая идея, по договору оказания услуг «спаси и сохрани» оговорённого количества и качества: проследит за твоими, проведёт, отвратит, что-то взамен тебе поставит — какую-то надежду сгнить не целиком… — Это всего-то мой недельный в среднем взяткооборот.
— Я как бы не о том. — Глаза у Ордынского заболели иначе: искал в себе что-то достаточно сильное и не находил, обрывался, как в яму. — Я вот о том, что это место пусто не бывает. Она теперь всех медсестёр, девчонка, мамами зовёт. Ну и меня, меня вот…
— Папой. Ну так чего — давай. — Нагульнов вдавил в Иванову недосягаемо далёкую от бесповоротной решимости слабость. — Поговори там с Машкой… давай.
— Чего давай-то?! — Зять заорал навстречу безголосо. — Я как бы это… ну, не мать Тереза. Я — молодой, я лично очень жадный, я хочу жить, работу свою делать так хорошо, как я могу, и так, как в мире, кроме меня, её не делает никто, в этом — мой смысл… я просто жить хочу, спать со своей женой и твоей дочерью, жрать осьминогов с ней на гриле, пить вино, у нас билеты с нею на сегодня, так, между прочим, в Лиссабон, сьют забронирован в Мавританской крепости… я — раб своего собственного низа, понял ты?.. у меня дочь, своя, единокровная… мне как бы с ней управиться, одной, а то ж она меня в лицо уже не узнаёт: «где папа?» — «на работе»… хочу ещё от Машки собственных… вот сына… А ты — «давай»! Да из какого места? Нет у меня такого органа, для ненормированной любви — к другому, извините, и чужому. И каждый — так, все так: своих бы собственных вот вытянуть и вырастить, все хотят добрыми побыть за счёт другого. А я — как все. Ну, костыли мы принесём, протезы — так это ж мы себе, себе протезы… А!.. — махнул рукой, как врезал по чему-то непробиваемому в себе, вскочил, ломанулся сбежать в ремесло; Нагульнов толкнулся за ним и почуял: идёт в пустоте, всё той же, по тому же дну бассейна…