Помню одну. В подгнившем, но ещё годном для плаванья корабле, в каюте, собрались два пирата, не пившие рому и не оравшие песен. Один хотел прикрыть от вечерней стужи окно и сказал это вслух. Но второй ответил, что его мать выкинулась из окна и с тех пор он не может терпеть слов с буквой «о». Первый кивнул, извинился, а потом склонил губы к самому уху второго и зашептал ему, что знает некий тайный мыс, закрытый от мира скалами, где в нищей деревушке живут никчёмные людишки. И всё идёт к тому, что надо лишь туда приплыть, назвать себя их князьями и делать с ними как вздумается. А для начала запретить им всем, навеки и навсегда, треклятую букву «о». Поскольку за всю свою речь он сам ни разу не произнёс этой буквы, второй привстал, обнялся с ним, отсыпал тотчас пригоршню золота в корявую ладошку, и они двинулись вдвоём наверх, к причалам, где, хоть был уже вечер, набрали себе команду матросов, человек в пять или шесть, и сразу, не дожидаясь дня, ушли в море. Первый не обманул второго. Мыс был найден, жители покорены, но так как в жалкой своей простоте они не умели находить слова без «о», то, от страха перед пиратами, лишь пропускали его в любых словах. И выходило у них вместо «долюшка» — «длюшка», вместо «золушка» «злушка», и они совсем уж стали терять ум, когда с гор к ним спустился старец. Он возглавил восстание. Матросов не тронули, те сами были простые парни, зато пиратов впихнули в кубрик гнилого их корабля и вытолкали его из гавани в море, отдав на волю судьбы и волн.
И вечер сходил, становилось темно,
Но как солнце сияло волшебное «О».
Так кончалась та сказка.
Разумеется, папа с мамой тоже меня навещали. Но я был вял, рассеян и всё думал в душе о какой-нибудь истории, рассказанной мне дядей Борисом. Однако врачи делали своё дело, а я был крепкий малыш, и ровно через неделю в новеньких шортах, купленных мамой, и без футболки, которую не терпел, выбежал в тёплые объятья летнего дня, увидал знаменитую лужу со знаменитой лечебной тиной, в ней лебедей, точно смазанных снизу зелёнкой, а на другом берегу большущий красный плакат, на котором не совсем ещё выцвели два старосветских уродца, в изножье коих значилось: «Берегитесь, Иван Никифорович! Не ступите сюда ногою, ибо здесь нехорошо!» — и тут понял, что здоров. Тотчас поразил меня переход на миргородской мостовой, обозначенный не краской, а двумя рядами блестящих плоских конусов, точенных вроде бы из дюрали и врезанных один за другим в асфальт. А потом я заметил тир.
В ту пору свинцовая пулька от пневматического ружья стоила две копейки. Я никогда прежде не стрелял, но чудесно знал и о ружье страшного полковника Морана, так ловко изловленного Шерлоком Холмсом в Пустом Доме, и о знаменитом монтекристо, из которого целился Гаврик, отливая попутно пули дурному, как Лестрейд, жандарму, желавшему ловить в «Одиноком Парусе» заговорщиков-рыбаков. Отец купил мне десять выстрелов. Пять я израсходовал на всякие игрушки вроде мельницы, что начинала вертеть лопастями из жести, если попасть в белый кружок, к которому крепился спусковой рычаг. Но потом вдруг узнал от хозяина тира, что если пять пуль подряд всадить в бумажную учебную мишень, набрав при этом не меньше сорока пяти очков, то можно получить именной значок «Меткий стрелок». Я потребовал мишень. Вокруг разом затихли все взрослые стрелки: они видели, как я справился с мельницей и с самолётом, летавшим по натянутому тросу. Один спросил только, не взять ли мне ружьё с боем «под яблочко», а не с центральным боем. Я отказался. Помню, как дивно пах дымок, когда после выстрела отец надламывал мне воздушку, чтобы вставить новую пульку в золотистое гнездо, из которого этот дымок почему-то и шёл. И вот именно тогда со мной случилось что-то, что повторялось потом с назойливой неуклонностью — в другие годы, совсем с другим оружием и с другими мишенями, но всегда совершенно одно и то же. Из пяти моих пуль четыре превратили «яблочко» в дыру. А следа пятой нельзя было найти: она словно в воду канула. Но ни тирщик, ни седые строгие мужчины вокруг даже и слышать не хотели, что я мог промахнуться