Альфия к нему пупком; да одним бочком, да другим. И вьётся станом: ну, словно яблочки с яблони трясёт. Качнёт — а сдоба вздыбится, калачи подовые восстали: во-о! Хлопни — не оторвёшь ладонь! А яблочки не сронятся: сильней качни, круче мах, размашистей!.. Касьяна — в кряк. Руки за спиной связаны, но сила и в другом знает себя. Долбанул по кленовому гвоздю — гвоздь из бочки да Альфие по заду. Отскочил — и по щеке его.
Эдак вроде перебросились затычкой.
Из бочки хлынуло, Альфия поддержала его, чтоб вылез. И сила тоже в ней — поддержать бугая голого! Ремешок у него на руках распускает, а он думает: чай, не пугает больше испуг-то! Гладить начал её, уж и умилённый от неё такой. Она к одежде клонится к своей, на полу. А он довольный! Вот, мол, приноровлю морковину под круту пудовину.
Пристраивается сзади для излеченья, тут она из одежды шкурку тёмненькую — дёрг! С золотым отливом. У старых линей отливает этак чешуя. Шкурка дорогая: бывает бразильский зверёк интересный — помесь дикой кошки и скунсовой вонючки. От него и шубка.
Она снизу, Альфия, и махни за спину рукой: шкуркой тёмненькой с золотом обмахнулась, Альфия — две булочки, сахарный роток.
Асмодейка
Касьян до чего уж не помнил себя, бычий мык, задом брык, а тут маленькие иголочки проборонили глаза. Был мык, да стал крик. Чёрную старуху облапил! Согнутая, тощая, кожа гармошкой. Ещё и лицо повёртывает к нему:
«Ха-ха-ха!»
Он и отлипни. Какое леченье там! Вместо Альфии — вон чего. Такая и не голая пуганёт. А тут-то… Клоки седые, пасть — дыра, а остальное безобразие… Девяноста лет старуха страшная. Встала, хохочет.
Как в крик его вдарило, так с криком и спасался на четвереньках. Обезумел — встать некогда. Из сруба — и кубарем прочь. Вслед:
«Хо-хо-хо! Пуганый, золотенький, дашь дождичка и не отвыкнешь! Гладкое сладко, негладкое — пьяно!»
Тьфу ты! Почечуй во все проёмы!..
А старуха из сруба:
«От сладкого — хмельного ищут! Твой дождик — мой хмель, грибочки!»
Заткнул уши; лежит, дрожит. Комары жрут его. Вот тебе и угадала: кол, дворок да хозяйство! Нагадала-сколдовала, с кем хозяйство подымать. Пускай лучше ни кола, ни дворка, а на довеске синичка качается. Чтоб тебя для твоего муженька этак обернуло, расщепись его сук!
Лежит — ага: выходит из сруба Альфия. В полной одежде — никто и не скажет, что вот, мол, только-то чего… а! Пуговицы дорогие застёгнуты все. Садится на лошадь. Касьян к ней было — но как отнялось всё.
Она себе уехала, он пополз кругом сруба. Страшно старой асмодейки. Ну, подняли его ноги — никого в срубе, как заглянул. Увезла, видать, колдовство с собой. А как трясла яблоньку! талия не толще лозины, сдоба кругла — калачи подовые; роток сахарный… Не съелось яблочко. Ну, плачь и плачь! Прямо в слезах человек.
Шашлыки остыли, недоедено сколько. Сел, доедает. Брага ещё постоит, не пропадёт. Мясо, считай, съел уже. Выпил ковшик тройной выгонки. И чего, думает, было орать-бежать? Конечно, ей смех — Альфие. Когда она шла себе в шальварах, сквозь видных, упружила кочаны, а я к ней: какой испуг бывал-подымался! так и видать его… А и тут — по кленовому гвоздю молотнул! И с эдаким — убежал от шуточной старухи. Будто стал не испуг, а соломки пук. Разве ж потянет ушлую любовь на слабодушие? Всю обратную дорогу смеялась, поди.
Ругает себя мужик, не жалеет матерка. Надо-де было зажмуриться, отворотиться. Посидеть так — она б и вернулась в своё обличие, калачи — подарок, размашистый мах!
И вот к ней с этой мыслью… В сенях упал: «Силов моих нету! Каменючки губят!» Альфия: «Ну, хоть как-нибудь доберитесь в дом-то». Ободряет его. Он сипит: «Сосёт погибель — не могу!» — и ползком к порогу.
А она в дверях растворённых: шальвары тонюсенькие, всё сквозь видать. Он вылупил снизу гляделки: там ядрёно, там ершисто! и неуж недоступно испугу? Неужель не взъерошу ершистый мысок? А стать! А бодрость! Сам в себя каменючками стрельну, только б через эти радости леченье принять.
«Эх, вы, — говорит, — через вашу шутку не вышло из меня ничего… При смерти человеку по губам — этак-то, а не дали пить». — «И чего же это по губам такое?» — «Не шутите, Альфия Рафаиловна, нехорошей грубостью. У кого смертный кашель холодный — что тому, как не горячий мёд?»
Переступила в дверях, качнула круглыми, сияющими сквозь лёгкий дымок, и без смеха ему:
«Чего не брали мёд?»
«Стыдно вам при таком теле и красоте-прелести похабничать с полюбовным делом! Да чтоб я навострился на безобразие?.. Тьфу — шкура гармошкой, кости трещат, клок седой».
А она:
«От кашля, мил человек, мёд тебе нужен или строишь приглядки: с белыми ль булками подаётся, с изюмом ли сочным да нежной ли ручкой?»
Он лежит под порогом, стонет-сипит. Она не отлучается. Похаживает над ним; возле эдак-то потянется, повернётся резвёхонько. Эх, он думает, ершистое место, ядрён испуг! Что ни будь, а попугаем друг дружку до правды… «Мне бы, — просит, — откашляться. Уважьте, Альфия Рафаиловна, не конченную болезнь!»