Поневоле воззовешь к мирному диалогу: вдруг получится?
Не потому ли интеллектуальная элита и отправилась в поход за диалогичностью, что практически уперлась в этого диверсанта, никак диалогичности не признающего? И не потому, что он, диверсант, плох там или хорош, — а потому, что жизненная установка его иная, чем мы привыкли: для нас человеческая жизнь есть ценность абсолютная, а для него — весьма относительная. В том числе и его собственная жизнь. Он нам еще и докажет, что толерантность мы ему навязываем с целью его расслабить.
Никакого царства диалогичности я впереди не вижу. Будет царство силы, промеряемой расчетом. Борьба, кровь, гибель.
«Мир творится людьми».
Это — теперь выяснилось? А люди — не часть природы, чем-то (Кем-то?) созданная? А разве законы этой природы человеческим помыслам не предшествуют? А если законы природы освоить. но это так раньше думали.
Теперь — ничего подобного. Мировая практика говорит другое: человек непредсказуем, законы ему не писаны, переделать его невозможно, можно его только на время умиротворить. По этой одежке и протягивать ножки, а иначе протянешь ноги.
А если переделать человека невозможно, что с ним делать?
А вот: не давать другому человеку оценок, не попрекать его ошибками, стараться понять его доводы, войти в его положение, почаще ставить себя на его место, избегать «пороков полемики»: сарказма, эмоционального форсажа, насмешливости.
То есть не хамить.
Применительно к «мирному времени», а особенно к нашей русской ментальности, запредельной, от века презирающей правила хорошего тона, — увещевание это полезно (я беру его из статьи Аркадия Пригожина в «ОНС»).
Но представьте себе время военное, ну, скажем, 1941 год, и статьи Ильи Эренбурга, с его испепеляющим сарказмом, эмоциональным форсажем, убийственной насмешливостью. вы ему что, тоже посоветовали бы умерить пыл?
Ему и посоветовали. В 1945-м: «Товарищ Эренбург упрощает». Он умерил. И понятно: мирное время — не военное время.
Так вопрос в том, какое теперь время.
Ясно, какое: переходное.
От чего к чему переходное?
Будем надеяться, что от войны (слава богу, не горячей и не холодной) к миру (дай бог, длительному).
Если так, будем учиться диалогу. Диалогу, а не спору.
«Ни в коем случае не следует спорить».
Вот уж не подозревал, что услышу такое. Мы-то в молодые годы только на спор и уповали. У меня в 60-е годы даже статья была опубликована: «Спор есть норма». Смысл ее ясен, если вспомнить, ответом на что была такая «норма». Нам-то внушали, что спорить об основополагающих вещах нельзя, что норма установлена основоположниками навсегда и незыблемо, что есть нормы, которые обсуждать нечего. Для нас, молодых, спор был отдушиной, в которую мы просовывались, чтобы дышать.
Теперь я думаю, что тогдашняя наша страсть к спорам — не более, чем реакция на запрет. Теперь, когда нет ни цензуры, ни норм, ни основоположников, — спорь, сколько влезет, — так не лезет оно в меня! Спор не рождает истину, он выявляет препятствия на пути к ней. А истину рождает (вернее, приближает) тихое размышление после спора наедине с самим собой. Это и есть душевная практика.
К вопросу о практике. У Аркадия Пригожина — замечательно точное наблюдение: чувствуя опасность противостояний (споров), мы изо всех сил приветствуем диалогичность, но — «на доктринальном уровне», в полном отрыве «от человеческой практики».
Это наблюдение Пригожина заставило меня оглянуться на мою многолетнюю практику, то есть на занятия литературной критикой, каковой я отдался со младых ногтей, и со младых же ногтей меня преследовало смутно-интуитивное ощущение «неправедности» этой практики, а теперь, кажется, обрело почву.
Если мне будет позволен такой экскурс, я объясню.
2. Воздушный поцелуй литературной критике
Арсений Пригожин различает три способа словесного взаимодействия оппонентов:
«Полемика — борьба до победы одного над другим. Из двух сторон одна берет верх, другая «падает». Тут не выясняется истина, даже не интересно само мнение противника. Главное — нанести ему ущерба больше, чем он тебе.
Дискуссия — подразумевает заинтересованность оппонентов в привлечении противника в споре на свою сторону, стремление убедить в своей правоте. Для этого, конечно, надо приводить доводы сильнее, доказательнее и ярче тех, что выдвигает другой.
Диалог — означает обмен знаниями, ценностями, переживаниями. Тут каждый прав по-своему, и участники стремятся понять друг друга.»
Нетрудно вспомнить, какое именно взаимодействие было в ходу, когда я в возрасте, который католики называют конфирмационным (а по-нашему это отрочество), почувствовал тягу к литературной критике.
В школе под диктовку словесника (который вскоре стал моим любимым учителем и остался таковым в памяти по сей день) я записал четверостишие одного знаменитого поэта из «шестидесятников» (из тогдашних, девятнадцатого века, «шестидесятников», а не из тех, коими по аналогии маркировали мое поколение в двадцатом).
Стихотворение называлось «Вы и мы»:
Вы — отжившие прошлого тени,
Мы — душою в грядущем живем.
Вы — боитесь предсмертных видений,