Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

Крылов в Чацкие не годился. Он эмигрировал в самого себя. Словно — разом, вдруг — перешел в иной возраст, и не случайно «дедушкой» его нарекли задолго до достижения дедовских лет. Он спрятался в своей великолепной туше, разросшейся до размеров легенды и мифа. И хотя, разумеется, нет ничего глупее, чем утверждать, что и великанский его аппетит, и монументальная неподвижность суть только игра, а не склонность натуры, но вот чего нельзя отрицать: он и в это — не то чтоб играл, но опять же доигрывал и наигрывал. Чтоб спрятаться глуше, надежней — что и удавалось: ну, дедушка и дедушка, что с него взять? Однако… «Нрав имел кроткий, ровный, но был скрытен, особенно если замечал, что его разглядывают. Тут уж он замолкал, никакого не было выражения на его лице, и он казался засыпающим львом». Это вспоминает Варвара Оленина, «фавориточка». И вдруг: «Минутами, когда он задумывался, у него взгляд был гениальный». То есть лев не всегда умел скрыть, что он лев.

Это каким же внутренним напряжением надобно обладать — и недремлюще, постоянно, — чтобы все время стеречься, чтобы не разглядели, не раскусили, не разоблачили в туше гения!..

«…Был ли он добрый человек?.. Если б о Крылове мне задали этот вопрос, то я должен был бы отвечать отрицательно. Чрезмерное себялюбие, даже без злости, нельзя назвать добротой… Человек этот никогда не знал ни дружбы, ни любви, никого не удостаивал своего гнева, никого не ненавидел, ни о ком не жалел».

Положим, это пишет Филипп Вигель, мемуарист превосходный, но известный своей злобностью и испорченностью, — и будто нарочно ему отвечает та же Оленина: «Что рассказывается о нем в биографиях — верно, кроме одного, что ему недоступны будто были чувства любви и дружбы». И впрямь: даже скупые сведения о крыловском «нутре» опровергают Вигеля начисто. К примеру, он был трогательнейшим дедом, обожая внучку Наденьку, дочь своего незаконнорожденного чада. Содержал до самой их смерти мать и брата (но, заметим, опять-таки скрытно: «не оставляй следов», как советует современный нам поэт). А как бурно, по-детски воспринял он смерть Пушкина! А кой черт потянул его, неповоротливо-неподвижного, на Сенатскую, в час восстания декабристов? «Хотел взглянуть, какие рожи у бунтовщиков». Точно не знал многих из них. «Не оставляй следов»!

Даже его неоспоримая бытовая лень предстает в особенном свете, если вспомним, что этот демонстративный лентяй взял да и выучил в старости труднейший древнегреческий язык — чтоб читать в подлиннике Эзопа, и поразил переводчика Гомера Николая Ивановича Гнедича легкостью, с какой переводил и толковал строки из «Илиады». Тот даже заподозрил подвох, розыгрыш.

Или — увидел однажды жонглера-индуса, подивился его ловкости, взревновал и решил добиться того же: «заперся и точно добился». А добившись, тут же и бросил. Это вам — не труд? (Пусть даже и бесполезный, пусть Крылов здесь Сизиф-доброволец, — в самой бесполезности этой есть тайный смысл.) Это вам — не прорывы могучей энергии, не умершей, а лишь затолканной внутрь?

Вот внутри-то она и запечатлела след. В гениальных баснях, которые творчески повторили тот самый обманный ход, которым Крылов-колобок ушел от… Можно сказать — вообще от мира, обманув и верха и низы, власть и публику; последняя, впрочем, должна быть ему благодарна за этот обман.

И — была.

Басня — род нравоучительный, воспитательный. Не зря ее выбрал излюбленным жанром XVIII век, и вот ее-то Крылов незаметно, лукаво лишил этого непременного свойства, устранил указующий перст или, вернее, использовал для составления известной трехпальцевой фигуры.

Басни его именно бесполезны — если, конечно, не иметь в виду смысла ругательного, держа в голове пушкинскую формулу свободы искусства (правда, заимствованную им у Дельвига): «Цель поэзии — поэзия…»

Моя книга — не книга литературоведа, потому отсылаю любопытствующего читателя к тому анализу крыловских басен, что сделан нашим блестящим психологом Львом Выготским; он первым заметил, до какой степени их моральные прописи не совпадают, как правило, с сюжетом, тем более с эмоциональным смыслом. Понял: в отличие от Эзопа, Федра и Лафонтена, чьи аллегории наш баснописец, казалось, всего только перелагал, его создания — вовсе не традиционные притчи, они — игра, зрелище, драма. Да если б Иван Андреевич с добросовестным педантизмом отнесся к морали басни про Ворону и Лисицу, осуждающей лесть и льстецов, разве тогда смог бы он весело уподобить этой Лисе себя самого, которому случалось расхваливать графу Хвостову его сочинения, дабы затем выпросить у простодушного графомана деньжонок?

В том-то и штука, что в крыловских баснях мораль — рудиментарный отросток, лишь подтверждающий своей ана-хронистичностью перерождение организма, и, скажем, много ли общего у однолинейной рацеи («У сильного всегда бессильный виноват») с трагическим диспутом, который на наших глазах разворачивается в басне «Волк и Ягненок»?

Перейти на страницу:

Похожие книги