– Никогда ничего подобного серьезно я не говорила и никаких мер для распространения слухов, будто я дочь покойной русской императрицы Елизаветы Петровны, не предпринимала.
Так и эта очная ставка ничем не кончилась.
Прошло еще несколько дней. В Москве празднуют кучук-кайнар-джийский мир. Голицыну жалуют бриллиантовую шпагу «за очищение Молдавии до самых Ясс».
А Голицын между тем, пишет императрице о своей арестантке: «Пользующий ее доктор полагает, что при продолжающихся постоянно сухом кашле, лихорадочных припадках и кровохаркании ей жить остается недолго. Действовать на ее чувство чести или на стыд совершенно бесполезно, одним словом – от этого бессовестного создания ничего не остается ожидать. При естественной быстроте ее ума, при обширных по некоторым отраслям знаний сведениях, наконец, при привлекательной и вместе с тем повелительной ее наружности, ни мало не удивительно, что она возбуждала в людях, с ней обращавшихся, чувство доверия и даже благоговение к себе. Адмирал Грейг, на основании выговора ее, думает, что она полька. Нет, ее за польку принять невозможно. Она слишком хорошо говорит по-французски и по-немецки, а взятые с ней поляки утверждают, что она только в Рагузе заучила несколько польских слов, а языка польского вовсе не знает».
Почти умирающая, она все еще, однако, не теряет надежды на свободу, на жизнь.
Она снова просит бумаги и перо. Докладывают об этом Голицыну. Тот думает, что ожидание близкой смерти, быть может, заставит ее распутать, наконец, тайну, от которой действительно у всех могла голова закружиться, – такая масса фактов и никакого вывода!
Ей дают перо и бумагу. Она снова пишет обширное письмо, исполненное самого безотрадного отчаянья. Пишет и императрице письмо и особую записку.
Не приводим этих новых подробностей о таинственной женщине: тут целые массы фактов, сложных, запутанных, невероятных, – и факты эти не вымышленные, и все эти факты группируются около одной личности, около этой непонятной, умирающей женщины.
«Требуют теперь от меня сведений о моем происхождении, – пишет она, между прочим: – но разве самый факт рождения может считаться преступлением? Если же из него хотят сделать преступление, то надо бы собрать доказательства о моем происхождении, о котором и сама я ничего не знаю».
Или в другом месте:
«Вместо того, чтобы предъявить мне положительные сомнения в истине моих показаний, мне твердят одно, и притом в общих выражениях, что меня подозревают, а в чем подозревают, и на основании каких данных, того не говорят. При таком направлении следствия, как же мне защищаться против голословных обвинений? Если останутся при такой системе производства дела, мне, конечно, придется умереть в заточении. Теперешнее мое положение при совершенно расстроенном здоровье невыносимо и ни с чем не может быть сравнено, как только с пыткой на медленном огне. Ко мне пристают, желая узнать, какой я религии; да разве вера, исповедуемая мной, касается чем-либо интересов России?»
А от императрицы, между тем, новое повеление, от 24-го июля: «Удостоверьтесь в том, действительно ли арестантка опасно больна? В случае видимой опасности, узнайте, к какому исповеданию она принадлежит, и убедите ее в необходимости причаститься перед смертью. Если она потребует священника, пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтобы довел ее увещаниями до раскрытия истины; о последующем же немедленно донести с курьером».
Боятся, чтобы она не унесла с собой своей тайны в могилу.
А генерал-прокурор к этому повелению прибавляет: «священнику предварительно, под страхом смертной казни, приказать хранить молчание обо всем, что он услышит, увидит или узнает».
Но через день императрица шлет новое повеленье: