«<...> На мое имя легла тень. Я себя не обманываю; я знаю, эта тень, с моего имени не сойдет. Но могли же другие люди — люди, перед которыми я слишком глубоко чувствую свою незначительность, могли же они промолвить великие слова: "Perissent nos noms, pourvu que la chose publique soit sauvee\"x В подражание им и я могу себя утешить мыслью о принесенной пользе. Эта мысль перевешивает неприятность незаслуженных нареканий. Да и в самом деле — что за важность? Кто через двадцать, тридцать лет будет помнить обо всех этих бурях в стакане воды — и о моем имени — с тенью или без тени?»[386] На родине Тургенева имя писателя по-прежнему находится в тени. Художественные достоинства тургеневских произведений очевидны всем, а вот как общественная фигура и мыслитель он остается предметом нескончаемых споров. Положение вещей, которое Иван Сергеевич описывал в одном романе за другим, тот мучительный выбор, перед коим стояли некогда русские западники, выбор, считавшийся встарь явлением чисто русским, ныне предлагается уже всему человечеству. Стали распространенным, повсеместным явлением и собственная тургеневская позиция, неустойчивая и ненадежная, и тургеневский страх — как перед реакционерами, так и перед варварами-радикалами, — страх пополам со страстным желанием сыскать понимание и одобрение пылкой молодежи. Еще более распространена теперь тургеневская неспособность — невзирая на искреннее сочувствие партии протестующих — решительно и бесповоротно встать на чью-либо сторону при столкновении классов, идей и, прежде всего прочего, поколений. Добросердечный, встревоженный, копающийся в собственной душе либерал, свидетельствующий о сложных истинах — а этот литературный тип Тургенев создал, в сущности, по своему же образу и подобию, — стал фигурой значения всемирного. Такие люди склонны, если битва становится уж очень жаркой, либо затыкать уши, дабы не внимать чудовищному грохоту, либо призывать к перемирию, чтобы спасти людские жизни, предотвратить хаос. Что до упоминавшейся Тургеневым бури в стакане воды, она отнюдь не улеглась: она вырвалась далеко за пределы стакана и сотрясает ныне весь белый свет. Если духовное бытие личности, ее идеи, нелегкий нравственный выбор, встающий перед каждым человеком, хоть что- нибудь значат, когда мы пытаемся объяснить ход и повороты истории — тургеневские романы, а «Отцы и дети» особенно, предстают не просто литературными шедеврами, а документами, столь же неотъемлемо важными для понимания русского прошлого и нашего настоящего, сколь комедии Аристофана — для понимания жизни в классических Афинах, а письма Цицерона, или Диккенса, или Джордж Элиот — жизни в Давнем Риме или викторианской Англии.
Возможно, Тургенев и впрямь любил Базарова — но трепетал перед ним наверняка. Писатель понимал и, в известной степени, даже одобрял дело, за которое боролись новейшие якобинцы, но постоянно помнил, что именно растопчут их каблуки, — и боялся даже думать о последствиях. Нам самим, писал он в середине 1860-х годов, присущи «то же легковерие и та же жестокость, та же потребность крови, золота, грязи», нам самим суждено испытывать «те же пошлые удовольствия» и терпеть «те же бессмысленные страданья во имя... ну хоть во имя того же вздора, две тысячи лет тому назад осмеянного Аристофаном <...>. Но искусство?., красота?.. Да, это сильные слова; они, пожалуй, сильнее других, мною выше упомянутых слов. Венера Милосская, пожалуй, несомненнее римского права или принципов [17] 89-го года»[387]. Увы, и Венера Милосская, и произведения Бетховена и Гете погибнут. «Холодно глядящая богиня Изида», как Тургенев зовет природу, не торопится: «в конце концов природа неотразима; ей спешить нечего, и рано или поздно она возьмет свое. Бессознательно и неуклонно покорная законам, она не знает искусства, как не знает свободы, как не знает добра»[388]. Но зачем же столь усердно помогать природе, рано или поздно все на свете обращающей прахом, в ее работе? Образование, лишь образование способно задержать этот мучительный процесс, ибо цивилизация наша далеко не полностью обессилела.