Все проходит; но проходящее способно вознаградить паломника за перенесенные страдания. Гете сказал нам: нет надежности, нет безопасности — радуйся же настоящему, человече! — но человек не радуется; он отвергает и красоту, и радость, ибо вдобавок жаждет обладать еще и будущим. Так отвечает Герцен всем тем, кто, подобно Мадзини и Ко шуту, социалистам и коммунистам, призывал к неимоверным жертвам и страданиям во имя цивилизации, либо равенства, либо справедливости, либо человеколюбия — коль скоро не в настоящем, то в грядущем. Но это идеализм, или «метафизический» дуализм — светская, безбожная эсхатология.
Цель жизни — сама жизнь, цель борьбы за свободу — свобода теперь и здесь, для ныне здравствующих людей, причем каждый имеет собственные цели, ради коих движется, и сражается, и страдает; и эти собственные цели священны для каждого; сокрушать собственную свободу, отрекаться от своих упований, отказываться от своих целей во имя некоего расплывчато обозначенного и смутно различимого светлого будущего — глупость, ибо упомянутое будущее всегда ненадежно, всегда жестоко, всегда оскверняет единственные нам известные моральные ценности, попирает и топчет настоящие людские нужды и жизни, — а во имя чего? Ради свободы, счастья, справедливости — фанатических обобщений, загадочных звуков, отвлеченных понятий. А чего ради стоит добиваться личной свободы? Лишь ради нее самой, а не потому, что народное большинство желает себе свободы. Большинство людей вообще свободы не ищет — вопреки знаменитому восклицанию Руссо: дескать, все люди рождаются свободными; это, замечает Герцен (эхом отзываясь Жозефу де Местру), все едино, что заявить: «Рыбы рождаются для полета — но повсюду только плавают».
Прекраснодушные рыбьи заступники могут из кожи вон лезть, доказывая: рыбам самой природой «предначертано» летать — и все же, это неправда. А люди, как правило, не любят своих освободителей; им куда милее двигаться по старой, предками проложенной колее, сгибаясь под издавна привычным ярмом, нежели подвергаться огромному риску, создавая новую жизнь. Они даже согласны (это Герцен твердит и там и сям) платить самую чудовищную дань существующему ныне обществу, бормоча: «что ни говори, а все-таки современная жизнь получше феодализма и варварства». «Народам» никакой свободы не требуется; она желанна лишь отдельным цивилизованным личностям, ибо стремление к свободе неразрывно связано с цивилизацией.
Ценность свободы, равно как и ценность цивилизации либо просвещения — и ведь ни то, ни другое, ни третье не «естественно», а вдобавок, ни того, ни другого, ни третьего не добьешься без великих усилий, — заключается в одном факте: без свободы личность не может существовать согласно своим склонностям, применяя и развивая свои дарования, — не может жить, совершать поступки, наслаждаться, творить на бесконечно разнообразные лады, предлагаемые историей в каждый миг ее течения — миг, непостижимо отличающийся от любого иного исторического мгновения, и начисто с ними несопоставимый. Человек «не хочет быть ни пассивным могильщиком прошлого, ни бессознательным акушером будущего»[137]. Человеку хочется жить текущим днем. А нравственность его — не производное от исторических законов (коих не существует) или от объективных целей общечеловеческого прогресса (коих тоже не существует — они меняются по мере того, как меняются обстоятельства и личности). Нравственные цели требуются человеку ради них самих. «Действительно, свободный человек
Подобное осуждение общепринятых предписаний нравственности — безо всякого намека на байронические либо ницшеанские преувеличения — звучало в девятнадцатом столетии не часто; а в полный голос прогремело только в первой трети века двадцатого. Герцен крушит направо и налево: и романтических историков и гегельянцев; и, в некоторой степени, Канта; крушит и утилитариста и сверхчеловека; и Толстого и людей, обожествляющих искусство; и «научную» этику и все церкви до единой; это осуждение — и эмпирическое и натуралистическое одновременно — признает абсолютные ценности наравне и переменяющимися; не смущают Герцена ни эволюционная теория, ни социализм. И самобытно это осуждение до степени ошеломительной.
Уж если осуждать существующие политические партии, объявляет Герцен, то никак не за их неспособность удовлетворить устремлениям большинства, поскольку большинство, в любом случае, предпочитает воле — рабство, а освобождение людей, внутренне остающихся рабами, неизменно чревато варварством и анархией: «недостаточно разобрать по камешку Бастилью, чтоб сделать колодников свободными людьми»[139]. «Роковая ошибка их [французских радикалов 1848 года] состоит в том, что <... > они бросились освобождать людей прежде, нежели сами освободились <... > Они хотят, не меняя [тюремных] стен, дать им иное назначение, как будто план острога может годиться для свободной жизни»2
.