«Боже мой… – подумалось мне. – Неужели и она?!» Не веря самому себе, я рванулся на знакомый до боли голос.
В добротной волевой манере военного разговорника давних лет, разбрасывая направо и налево «Энтшульдиген! Энтшульдиген!», я врезался в толпу, окружавшую Нани Брегвадзе, и увидел… молоденькую, красивую девочку лет двадцати – двадцати двух, в джинсах и какой-то невзрачной курточке.
пела эта девочка голосом Нани Брегвадзе.
Она легко перебирала гитарные струны, а у ног ее лежал старый облезлый футляр от гитары, в котором поблескивали десятка полтора монеток.
Я ошеломленно уставился на эту девчонку.
В ней даже на грош не было ничего грузинского! Разве что большие, темные, широко расставленные глаза. Но такие глаза могли быть у любой русской, французской, украинской, еврейской девочки. Хотя и еврейского в ней тоже не было ничего.
Тонкое породистое лицо с прямым носиком и четко очерченными губами, а под неказистой курточкой и стиранными-перестиранными джинсиками угадывалась прекрасная фигура.
Аплодисменты, которыми наградила разноликая толпа эту девчонку, вызвали у нее отчасти благодарную, но в большей степени ироничную улыбку. И мне это ужасно понравилось!
А когда отзвенели еще с десяток монет, брошенных зрителями в старый гитарный футляр, девчонка недобро сдвинула брови, жестко рванула струны и вдруг, без малейшего намека на грузинский акцент, запела знаменитую песню Галича:
Я чуть не расплакался. Господи! Ну откуда, откуда у этой писюхи с гитарой, которая моложе меня лет на сорок,
мысленно пел я вместе с ней, а потом горло у меня перехватило, глаза увлажнились, и я подумал, что настоящего российского интеллигента ничем не возьмешь! Ни хаосом, ни голодухой, ни беспросветной жестокой тупостью временщиков, взлетевших ввысь на мутных и смердящих революционных волнах…
Попав за границу своей искореженной и изгаженной родины, наш интеллигент с необычайной, всепрощенческой силой пронзается таким высоким градусом сентиментального патриотизма, что вытравить из него это прекрасное заблуждение, наверное, невозможно до смерти.
Дождался я конца песни, подошел поближе и положил в гитарный футляр двадцатимарковую бумажку! Девчонка удивленно посмотрела на меня, негромко сказала по-немецки: «Данке. Дас ист цу филль», – и тут же отвела глаза в сторону.
А я трусливо промолчал. Я испугался, что моя попытка заговорить с ней, да еще подкрепленная двадцатимарковой купюрой, будет воспринята ею, как пижонское поползновение сильно пожилого, напичканного деньгами господинчика завести скоропалительный туристский романчик с бедной уличной артисточкой.
Я отошел. Девушка запела «Последний троллейбус» Окуджавы. Кольцо слушателей сомкнулось за мной, и я побрел дальше. И за моей спиной, в синее мюнхенское небо медленно, как детские воздушные шарики, уплывали хрестоматийные строчки шестидесятых:
Через десять минут, в кафе, пытаясь заказать себе светлого пива, я устроил большую пантомимическую клоунаду с официантом, тщетно и безуспешно старавшимся понять – чего я от него хочу.
От наплыва чувств, навеянных на меня песнями этой девчонки с гитарой, я начисто позабыл все иностранные слова, и в тягостном общении с нервничающим официантом напоминал старого глухонемого, пораженного глубоким склерозом и «пляской святого Витта».
Что, однако, не помешало мне, в конце концов, получить огромную литровую кружку именно того пива, которое я так хотел.
Еще минут через двадцать, с переполненным желудком и ватными, отяжелевшими от пива ногами, я продолжил свое плавание. И вышел прямо к…