В этом же изобразительном ключе строит Любаров и еврейскую серию: композиции отдают лубочной распределенной повествовательностью, объемы округлены, фигуры пластически самодостаточны. Только золотисто-голубая гамма, пожалуй, сдвинута к фиолетовому краю спектра, хотя самого края не видно, но: чуть глубже тени, чуть гуще воздух… Впрочем, может быть, такое впечатление создается из-за активного вторжения в эту нежную пастельность черных пятен: как-никак, у евреев и лапсердаки черные, и шляпы, и картузы, и зонтики.
Самый же замечательный эффект дает то, что евреи, мобилизованные то ли с антверпенских мостовых, то ли со страниц Торы, — высажены прямо в наши среднерусские снега. Эффект — прежде всего живописный. То есть: когда вдоль по перемиловской шествуют два мудреца в черном, то они изумительным образом, магнетически притянуты друг к другу и держатся, как в невесомости, внутренним взаимопритяженьем. Идут — сквозь реальность! Глядит на них баба с кучи бревен, бревна эти тянутся куда-то за обрез картины, — а эта пара центрирована так, что бабу они и в упор не заметят. Другая баба, махнув сумкой со снедью, прошла мимо и ушла опять-таки за обрез картины; видна только вкусная попка; мудрецы этой прелести опять-таки не замечают. Их черные силуэты сопряжены между собой, сцеплены «непонятно чем».
Может, эта сомкнутость контуров — при той же патентованной любаровской «воздушности» — и отличает его новую, еврейскую серию от прежней, русской?
В еврейском цикле — «Встреча»: сближаются две фигуры для рукопожатия; руки еще не соприкоснулись, но вот-вот… и все движение на полотне — от краев к центру, к магнетической точке в центре.
А в русской серии? Один мимо другого проходят: «Привет!.. Привет!..» — в сущности, не замечая. В обнимку лежат, а смотрят — в разные стороны. В хороводе цепью держатся, а глазами косят: не залез ли кто куда не следует. В очереди номера пишут на ладонях — каждый вперился в свою ладонь.
В еврейском цикле — «Молитва»; единый массив: кипа к кипе, лапсердак к лапсердаку; оливковые глаза рифмуются: все взгляды собраны единым порывом; множество отдельных лиц, глаз, воль — намагничены в одно.
А в русском — «Саша с газетой»: в руке номер «Гудка», под одной кепкой — шесть профилей с невидящими глазами; глаза устремлены куда-то в неопределенное пространство, в инобытие, в никуда. Или это эйфория опьянения? «Коля видит третьим глазом»: у Коли под кепкой — сдвоенное лицо: два носа, два рта и три глаза (в глазах двоится?) и взгляд опять-таки в «никуда». Или: идет красавица по деревне, бросила снежок, смотрит — то ли на снежок, то ли на луну…главное — куда-то за обрез смотрит, куда-то «туда»… Разомкнуто!
В еврейском цикле такая разомкнутость просто немыслима. Жарит еврей рыбку — весь согнулся к сковородке, спина дугой композицию замыкает; весь тут, весь собран. Если тесто раскатывают, халлу лепят, то жгутиком конец собран, свит, и пальцы сплетены. Если сидит еврей на берегу (берег нашенский, кустодиевская Венера невдалеке обнажила убойные телеса), — еврей ничего этого не воспринимает, он сидит, скрючившись, обхватив колени, застегнувшись на все пуговицы, натянув черную шляпу на голову, и взгляд его устремлен внутрь души…
А как сидит на берегу наш русский удалец? Да он не сидит, он стоит… Ого! Увесистую свою подругу взял на руки, демонстрирует всему миру. А этот что? Ого! Сиганул в воду прямо в одежде, сам под водой, сапоги торчат… но оба целы. А этот? Ну, этот вообще. На голове стоит. Йога изображает; душа как бы в Индии, а ноги — в родных небесах; одна в сапоге, другая — уже без…
— Владимир Семенович! Сформулируйте все-таки, какие именно черты еврейского мира побудили вас затеять серию!
— Ну… их образ жизни. Абсолютная верность закону и Торе. Контакт с Богом, позволяющий им обосабливаться от всего остального мира. Их совершенная самодостаточность. Их память о корнях. И то, что у них вера пронизывает всю плоть жизни, а не маячит, как у нас, по ту сторону добра и зла, когда можно искренне верить и притом грешить напропалую…
— Владимир Семенович, а не сформулировать ли нам замысел вашего еврейского цикла таким образом, что он есть восполнение вашего русского цикла, то есть поиск того, чего нам не хватает?
Художник задумывается, потом говорит:
— Нет, я так не планировал. Я боялся перепутать такие детали, как менора и мезуза, тфиллин и таллит, не говоря уже о таких вещах, как суккот и шабад.
ИГЛА В СЕРДЦЕ
Красиво говорить о любви может лишь тот, в ком эта любовь ушла в воспоминания…
Убедительно говорить о любви может тот, в ком она всколыхнула чувственность…
Вовсе молчать о любви должен тот, кому она поразила сердце.