(На чей слух «монотонной»? Несомненно, на слух европейца, ориентированного на мелодический драматизм. Но на слух европейца и русская мелодия монотонна. Причем у русских в этом «монотоне» нет прозрачной ясности, зато много тоски и смуты, главное же в ней — вечное ожидание мелодического взрыва, непредсказуемого и безумного, жажда отчаянного риска, а потом, после взрыва, — монотонная тоска ожидания…
Так ведь в языке русском, в отличие от тюркских, — влюбленная готовность к исключениям, к непредсказуемым сочетаниям, к своеволию прецедента).
У тюрок же — сравнительная аскетичность средств при замечательной целесообразности, ясности и последовательной закономерности строения фразы — мелодии — мотива — образа.
Туранский психологический тип, угадываемый за этими особенностями фактуры, — ясность мышления, нелюбовь к сомнительным тонкостям и каверзной путанице нюансов. Размах фантазии — не в нюансировке деталей и своеволии подробностей, не в наворачивании красок и двоении смыслов, а в мощном охвате материала, подчиняемого все тому же ясному закону, и в широте, вырастающей до глобальности. Туранский тип выстроен на чувстве симметрии и устойчивого равновесия.
(А русский? Он окружает себя загадками, тайнами, неясностями. Мир приходится непрерывно разгадывать. Русская широта непредсказуема, неуравновешена, нефиксируема).
Туранский тип не задается смутными целями, он опирается на ясные основы; он ценит не заданность, а данность; он всматривается не в «миражи будущего», а в реальные устои насущного, наличного, на котором и строит жизнь; раз уверовав в определенную систему, туранский тип ищет и находит в ней закон, который способен оправдать все поведение человека, и прежде всего его быт. Именно поэтому тюрок так легко берет со стороны готовые религиозные системы: чужая вера, попав в тюркскую среду, фиксируется и как бы застывает, кристаллизуется, становится незыблемым ядром всей жизни.
(Так ведь и мы, русские, берем «на стороне» готовые схемы. Но они у нас становятся скорее бродильным началом, чем камнем основы, и никогда окончательным решением…)
Любопытна странная взаимотяга туранского и семитского психологических типов. Казалось бы, полный контраст: тюрок, более всего ненавидящий тревожное чувство внутреннего противоречия и беспомощный в его преодолении, — и семит, упоенно выискивающий противоречия, преодолевающий их в казуистике, любящий «ворошиться» в запутанных тонкостях. Но какое удивительное взаимодополнение! Тут я, пожалуй, не рискну на пересказ и закавычу то несколько рискованное определение, которое дает этому симбиозу Трубецкой): «семит делает за тюрка ту работу, на которую сам тюрк не способен».
(А русский? О, он тоже «ворошится», но не в казуистических тонкостях, а во взаимоиспепеляющих чувствах. И, подобно тюрку, русский охотно заимствует плоды чужой казуистики — с тою же подсознательною целью: обрести камень-основу для своего жизнестроительства, — да камень-то под ногами ходит).
Вот тюрки принимают ислам, а русские — православие (между прочим, выбирая из «вороха» предложенных вер).
Тюрки, приняв ислам, так и не выдвигают ни одного сколько-нибудь крупного богослова.
Монголы, люди близкого к тюркам психологического типа, приняв буддизм, — тоже не выдвигают.
И русские, приняв православие, замораживаются в «древлем благочестии», как монголы — в буддизме, а тюрки — в исламе. У европейцев: католиков и протестантов, — идет непрерывное развитие и осовременивание веры; так же бьется и исхитряется религиозная мысль у арабов, а евразийский массив, и, в частности, туранский психологический тип — ведет себя по-другому: здесь ищут не «систему», а прежде всего единство внутренней и внешней жизни; система же в идеале как бы вообще не ощущается, она, система, уходит в подсознание, она незаметно определяет каждодневную жизнь. Догмат и быт сливаются воедино, сообщая жизни устойчивость и ясность, обеспечивая преемство традиций и экономию сил для строительства — по тем же незыблемым «древним» законам.
(А русские? Все время — вылетают, вываливаются душой из этой твердыни. Хотя именно ею и держатся. И бунтуют против нее беспрестанно).