«То, чем для России была нижняя Волга, впадающая в Азию и Кавказ, для Австрии были Балканы, Далмация, Словения, Хорватия, Сербия с их постоянным политическим сутяжничеством, национальным разбоем, взаимной ненавистью, пожарами, имеющими свойство распространяться широко…».
«В пределах империи Габсбургов на границе Румынии и Сербии, в красивой до жути, зеленой и влажной местности — родина вурдалаков, вервольфов, мертвецов-кровопийц, так поэтически описанных Пушкиным в „Песнях западных славян“. А в верхней Австрии — гористой местности, орошаемой Дунаем, богатой озерами, поросшей богемским лесом, в городе Браунау, близ Линца, — родина Гитлера». (О Сталине говорили: «горный орел», но «горным орлом», оказывается, был и Гитлер…)
В последнем образном сближении чувствуется уже не Горенштейн-исследователь, а Горенштейн-писатель, саркастический и желчный. Но это не отменяет той дотошности, с какой он исследует соотношение двух немецких типов: «прусского» (рискну употребить это привычное определение) и «австрийского». Вплоть до статистики.
Статистика-то и поражает.
«Население Австрии составляет 8 процентов от населения Германии, а в SS австрийцев было 50 процентов. То же соотношение — среди комендантов и охраны концлагерей. Но при том австрийцы ухитрились выдать себя не за палачей, а за жертв. Государство — да, но не население».
Интересно все-таки сопрячь эти две цифры. Нацизм поддерживает девяносто восемь из ста (или девяносто девять?) немцев (в данном случае я имею в виду «немецких немцев», «прусских», так сказать). А в эсэсовцы, охранники, в «автоматчики Бабьего Яра и кочегары Треблинки» идут «австрийцы». Идут иной раз поневоле, иной раз по низости, трусости, мерзости, а иной раз и по той самой «балканской» слепой ярости «против всех», о которой было сказано выше. Однако «настоящий» немец туда, к газовой печке, не идет. Хотя приказы фюрера (который готов сам встать к печке!) выполняет пунктуально. И поддерживает фюрера безоговорочно.
Тут есть какая-то загадка, какая-то глубинная тайна немецкого духа. Какая-то смутная связь между «землей» и «небом» — в чисто немецком очарованно-сумеречном варианте. Немец — «человек земли», именно человек и именно земли; отсюда — несторианские корни классической философии, как бы примеряющей человека на место Бога, отсюда — и немецкое жизнеустроение, последовательное и логичное. Но немец одновременно — и «человек неба», прямо соединяющий звезды с нравственным законом.
«Прямо»! Ступеней, люфтов, допусков — нет. Невменяемая грязь бытия (автоматы Бабьего Яра и печи Треблинки) ставит немца в духовный тупик. Лучше, когда этим займутся другие. Немец не выносит непредсказуемости, он на этом сламывается.
«Никогда немцы после Гитлера не будут тем народом, каким они были до Гитлера».
Потому что они свободно выбрали гитлеризм и хотели бы за этот выбор ответить. После краха — ответить нечем.
Казенное покаяние — пожалуйста. Но в глубине души (в бездне духа) немец остается в горестном отчаянии от того, что произошло, то есть от того, что мир не подчинился «правильной системе». Он, немец, готов был пожертвовать собой ради того, чтобы мир улучшился. Он нибелунг, рыцарь… Но — мир оказался слаб, коварен, пестр, грязен, пег. «Австрийский немец» еще как-то попробовал с этим справиться («славянский немец», Йозеф Швейк, справился виртуозно). «Немецкий немец» должен был перестать быть собой.
Горенштейн находит формулу:
«Немцы такого рода, активные или пассивные, никогда не смогут простить евреям тех преступлений, которые они (немцы. — Л. А.) против них совершили».
Формула страшная — для евреев. В смысле чудовищной по отношению к ним несправедливости, продолжающей царить «в мире». Горенштейн пишет об этом подробно; в сущности, его работа и посвящена судьбе еврейства; называется она соответственно: «Товарищу Маца — литературоведу и человеку, а также его потомкам». Маца — литературовед сталинских времен, его фамилия позволила Горенштейну скаламбурить на кошерную тему. Прием грубоватый, мне не нравится, но речь о той боли, которая побуждает к подобным обострениям.
Другая боль Горенштейна — Россия. Точнее, не боль, а ярость по адресу критиков, которые заподозрили Горенштейна в неуважении или неблагодарности по отношению к России. Он этих критиков топчет с бешенством, на мой взгляд, неоправданным, но дело опять-таки в боли, которая не только лишает человека чувства меры, но и диктует окраску обвинений: поскольку все эти критики (во всяком случае, в представлении Горенштейна) — евреи-либералы, то еврейская и русская темы смешиваются у него в один гневный поток.
Я из этого потока выделяю одну струю — германскую.
Так вот, если прочесть горенштейновскую эпитафию «немецкому немцу» не с еврейской или русской точек зрения, а с точки зрения самого этого немца, она приобретает следующий глобальный смысл:
— Немец никогда не простит миру тех преступлений, которые он против этого мира совершил.