Я в этой статье опираюсь на стихи, потому что поэзия лучше публицистики выявляет общий тонус, общий образ оставляемой, остающейся в памяти евреев России. Поэзия на частности не отвлекается. Она не выясняет, кто же свой, а кто чужой, потому что тень такого вопроса действует сильнее любого ответа на него. Чужая земля, чужая вина.
Что же это за страна, двоящаяся матерью-мачехой, за двести лет так и не разгаданная, так и не принявшая льнувших к ней несчастнейших сынов?
Образ страны зыблется в памяти Агасфера. Россия непрочна. Россия бесплотна. Россия абсурдна. Россия бесследна.
Непрочность, зыбкость, непредсказуемость мерещатся за ее замками, запорами, задвижками и запретами. Даже стулья плетеные держатся здесь на болтах и на гайках — именно потому, что сплетается все из хрупкого, мягкого, неверного. Человек в этой стране не может ничего предвидеть, а если предвидит, то — рвы и ямы Бабьего Яра; он живет под занесенным мечом; он видит невозмутимые снега над расширяющейся бездной, он чует бездну, провал, развал. Он бредет вдоль колючей проволоки, всматривается в капли, сияющие на железе, и думает, что в сущности ничего здесь больше и нет: только эти капельки на железе, а за проволокой — тщета, безнадега, бездонность. Здесь человек чувствует, как исчезает грань между жизнью и смертью; он слышит, как мертвые шевелят костями и как живые входят в бездонные летейские воды и дважды, и трижды, и многажды… Из небытия возникает человек и в небытие исчезает:
«Я был остывшею золой без мысли, облика и речи, но вышел я на путь земной из чрева матери — из печи».
Жизнь — бесплотна, ирреальна, воздушна. Гнездо свито в кратере; в любой момент можно сгореть. Тема снега, свинцовой холодной обреченности сменяется темой огня, обреченности пламенной, плазменной, воздушной, воспаряющей к небу. «Нежная славянская плацента» горит многоязыким пламенем; этим пламенем горят и пылкие еврейские души; бессмертный товарищ Чапаев летит вместе с евреями в атаку на затраханный Богом Бейрут, и эта фантазия прекрасна при всей своей чисто русской придури; в реальности же задавленный, огни и воды прошедший, готовый все потерять русский поэт «еврейского происхождения» скачет в каком-то ином измерении, вернее, в том же ирреальном измерении, но чаще — в другой тональности:
Русь — это абсурд и непредсказуемость. Это обваливающиеся мосты, заваленные тропы, брошенные деревни. Это веселые сны посреди грустных просторов. Это богоданное безбожие, вечные качели между блаженством и скотством, это демократия пьяни, братание с первым встречным. Это привычка к неожиданному, необъяснимому, выходящему из рамок и правил. Это смесь всего и вся: Европы и Азии, культуры и дикости, мощи и бессилия.
Все перепуталось тупо:
Абсурд живучести. Бесконечность скрещений и безначальность качеств, одинаковость шинелей, гимнастерок, погон, дождей, песен. Серый цвет — цвет времени и высушенных временем бревен, цвет смешения: черное — белое, живое — мертвое, остылое — горячечное. Все пегое, пестрое, стекающее в общую бездну. Только в России можно вжиться в такой живительный абсурд:
Россия — это царство бесследности.
И именно здесь, где время стирает все: следы материальных усилий, зарубки памяти, ощущения отдельного индивида, — именно здесь предпринимаются самые отчаянные попытки удержать лицо: противостоять этой всесильной «фузе».