А вот и решается тут, сколько в нас природного, сколько человеческого. До той черты, пока на физиономии ничего такого не написано, выбор не стеснен. А если написано, то выбор делается волевым усилием. Если угодно, подвигом самоотречения. Это-то как раз и говорит о том, что «кровь» — чисто материальный субстрат, который переводится в мистический ряд чистой волей. И волей же преодолевается.
То есть: быть русским — значит хотеть быть русским. Вести себя по-русски. Быть человеком русской культуры.
Но ведь это значит также, что все нерусское в тебе будет «преодолено»: забыто, стерто, предано?
Вот тут мы и подходим к таинству памяти, к необъяснимому парадоксу преемства.
Я не могу ни забыть, ни стереть, ни предать в себе ни одну свою половину. Даже если не осталось ни малейшего намека на еврейство в моей физиономическом, «анкетном» или психологическом портрете, — я все равно не могу ее избыть. Она держится только духом, только волей: я должен это удерживать в себе.
Что — «это»?
Тысячелетняя история, сотни поколений предков, записанные на страницах древних книг?
Да. Но не только. И даже не столько это. А что еще? Не знаю… Сам факт, что это — во мне. Я не могу предать в себе эту «половинку» независимо от того, нужна она мне или нет, вредна или полезна, хороша или плоха. Если бы сверхъестественным образом я знал в себе еще десять «половинок», — я бы и их удерживал. Независимо от древности их и от того, насколько признана их ценность. А просто от факта. Если бы память моих предтеч простиралась не в библейские времена, а не далее дедова стойбища, — я все равно хранил бы это как величайшее благо. Мне не дает покоя чувство, что во мне должна быть тюркская генная память. Откуда это — не знаю. Может быть, были татарские или турецкие присадки в казачьем стволе моих донских дедов. Я не знаю, я только смутно чувствую, но и этого достаточно, чтобы всю жизнь тянуться и вслушиваться в голоса культур Востока (когда читал Нурпеисову, Пулатова, Сулейменова, — было острое любопытство и странный вопрос в душе: где в том существовании мы встречались?).
А если наверняка НЕ встречались ни в «том», ни в «этом» существовании, — то все равно есть необъяснимое чувство: мы все — родные, хоть и в разных коленах. Чисто русская черта, между прочим: во всем раствориться, ко всему прилепиться и все присвоить. «Чужое назвать своим», как сказал бы Исаак Милькин. Да, так. Иной огораживается, охраняя свое от чужих. Я — захватываю, охватываю, осваиваю, присваиваю, удерживаю, теряю и мучаюсь оттого, что не могу всего удержать.
Это, конечно, не национальное, то есть не этническое, не племенное сознание. Русские — вообще не «племя», русские — народ, составившийся из многих племен. Русская культура — суперэтническая; она подобна индийской, латиноамериканской, африканской, западноевропейской, североамериканской культурам и вбирает разные этнические культуры: славянские, финские, тюркские — подобно тому, как европейская культура вбирает в себя испанскую, немецкую, английскую… а североамериканская принимает и преображает элементы негритянские, японские, ирландские…
Но это значит, что, становясь русским, ты перестаешь быть славянином?
Отчасти да. В какой-то мере перестаешь. То есть в той мере, в какой ты великоросс, ты остаешься на этнической почве, но в той мере, в какой ты становишься русским (теперь стали говорить: россиянином), ты через свою племенную суть как бы перешагиваешь.
Всякое государство «перешагивает» через этнические барьеры, составляя из племен — народ.
Всякая попытка создать этнически «чистое» государство — самообман: в этнически чистом поле рано или поздно все равно прорастают даже и от единого корня идущие разные ветви, не говоря уже о заносимых ветром семенах. Украинцы обнаруживают, что одни из них — галичане, другие харьковчане, третьи — крымчане. В Литве жемайтийцы вступают в диалог с аукштайтийцами: что «свое» у кого, что «чужое»? Я уже не говорю о великороссах: их вообще с корнем вывернула имперская судьба, вздернула на «мировые высоты».
Трагический парадокс великороссов: быть русскими, то есть мировым народом, и одновременно — великороссами, то есть народом этническим. На этом сначала подорвалось в 20-е годы наше национальное самосознание, а затем в 90-е — сознание интернациональное, имперское. Мы и теперь мучаемся в невесомости между всемирным и национальным. Становясь великороссами, мы предаем в себе мировое, а стараясь удержать мировое, — предаем в себе национальное. Для малых, компактно собранных народов, не отягощенных державными комплексами, эта проблема не стоит или не стоит так остро. Для великих народов она мучительна.