«Хотя кнут и – дрянь, но стихи опять плоховаты, это верно! Странное дело! Один пишет всегда плохие стихи, а другому иной раз удаются хорошие – до чего всё неправильно в этом мире! Дурацкий мир!»
Так он сидел, пил и, всё более углубляясь в познавание мира, пришел, наконец, к твердому решению: «Надо говорить правду: совершенно никуда не годится этот мир, и человеку в нем даже обидно жить!» Часа полтора думал он в этом направлении, а потом сочинил:
И прочее в этом духе – двадцать восемь строк.
– Вот это – ловко! – воскликнул поэт и пошел домой, очень довольный собою.
Дома он прочитал стихи жене – ей тоже понравилось.
– Только, – сказала она, – первое четверостишие как будто не того…
– Сожрут! Пушкин начал тоже «не того»… Зато – размер каков? Панихида!
Потом он стал играть со своим сынишкой: посадив eго на колено и подкидывая, пел тенорком:
Очень весело провели вечер, а утром поэт снес стихи редактору, и редактор сказал глубокомысленно – они все глубокомысленны, редактора, оттого-то журналы и скучны.
– Гм? – сказал редактор, трогая себя за нос – Это, знаете, не плохо, а главное, – очень в тон настроению времени, очень! М-да, вот вы, пожалуй, и нашли себя. Ну-с, продолжайте в том же духе… Шестнадцать копеек строка… четыре сорок восемь… Поздравляю!
Потом стихи были напечатаны, и поэт почувствовал себя именинником, а жена усердно целовала его, томно говоря:
– М-мой поэт, о-о…
Славно время провели!
А один юноша – очень хороший юноша, мучительно искавший смысла жизни, – прочитал эти стихи и застрелился.
Он, видите ли, был уверен, что автор стихов, прежде чем отвергнуть жизнь, искал смысла в ней так же долго и мучительно, как искал сам он, юноша, и он не знал, что эти мрачные мысли продаются по шестнадцати копеек строка. Серьезный был.
Да не помыслит читатель, что я хочу сказать, будто бы порою даже кнут может быть употреблен с пользою для людей.
III
Долго жил Евстигней Закивакин в тихой скромности, в робкой зависти и вдруг неожиданно прославился.
А случилось это так: однажды после роскошной пирушки он истратил последние свои шесть гривен и, проснувшись наутро в тяжком похмелье, весьма удрученный, сел за свою привычную работу: сочинять объявления в стихах для «Анонимного бюро похоронных процессий».
Сел и, пролив обильный пот, убедительно написал:
И так далее в этом роде, аршина полтора.
Понес работу в «бюро», а там не принимают:
– Извините, – говорят, – это никак нельзя напечатать: многие покойники могут обидеться и даже содрогнуться в гробах. Живых же увещевать к смерти не стоит, – они и сами собою, бог даст, помрут…
Огорчился Закивакин:
– Чёрт бы вас побрал! О покойниках заботитесь, монументы ставите, панихиды служите, а живой – помирай с голоду…
Б гибельном настроении духа ходит он по улицам и вдруг видит – вывеска, а на ней – черными буквами по белому полю – сказано:
– Еще похоронное бюро, а я и не знал! – обрадовался Евстигней.
Но оказалось, что это не бюро, а редакция нового беспартийного и прогрессивного журнала для юношества и самообразования.[2] Закивакина ласково принял сам редактор-издатель Мокей Говорухин, сын знаменитого салотопа и мыловара Антипы Говорухина,[3] парень жизнедеятельный, хотя и худосочный.
Посмотрел Мокей стишки, – одобрил:
– Ваши, – говорит, – вдохновения как раз то самое, еще никем не сказанное слово новой поэзии, в поиски за которым я и снарядился, подобно аргонавту Герострату…[4]
Конечно, всё это он врал по внушению странствующего критика Лазаря Сыворотки, который тоже всегда врал, чем и создал себе громкое имя.
Смотрит Мокей на Евстигнея покупающими глазами и повторяет:
– Материальчик впору нам, но имейте в виду, что мы стихов даром не печатаем!
– Я и хочу, чтобы мне заплатили, – сознался Евстигнейка.
– Ва-ам? За стихи-то? Шутите! – смеется Мокей. – Мы, сударь, только третьего дня вывеску повесили, а уж за это время стихов нам прислано семьдесят девять сажен! И всё именами подписаны!
Но Евстигней не уступает, и согласились на пятаке за строку.