Конвоир сделал перекличку. Андреев чувствовал, как холодеют у него ноги, спина…
— Садись в машину!
Конвоир откинул край большого брезента, закрывавшего машину, — машина была полна людей, сидевших по всей форме.
— Полезай!
Все пятеро сели вместе. Все молчали. Конвоир сел в машину, затарахтел мотор, и машина двинулась по шоссе, выезжая на главную трассу.
— На четвертый километр везут, — сказал печник. Верстовые столбы уплывали мимо. Все пятеро сдвинули головы около щели в брезенте, не верили глазам…
— Семнадцатый…
— Двадцать третий… — считал Филипповский.
— На местную, сволочи! — злобно прохрипел печник. Машина давно уже вертелась витой дорогой между скал. Шоссе было похоже на канат, которым тащили море к небу. Тащили горы-бурлаки, согнув спину.
— Сорок седьмой, — безнадежно пискнул вертлявый эсперантист.
Машина пролетела мимо.
— Куда мы едем? — спросил Андреев, ухватив чье-то плечо.
— На Атке, на двести восьмом будем ночевать.
— А дальше?
— Не знаю… Дай закурить.
Грузовик, тяжело пыхтя, взбирался на перевал Яблонового хребта.
Андрей Синявский
Золотой шнурок
Как и некоторые другие, я ощущаю, что нужна новая русская проза. Старая проза надоела — если не читателям, то писателям, надоела самому развитию русской литературы. Соцреализм уже кончился, и сколько можно писать в виде прозы бесконечную жалобную книгу по адресу ЦК КПСС, иллюстрируя ее цитатами из «Плахи» Айтматова, «Пожара» Распутина и «Печального детектива» Астафьева? Эти цитаты, может быть, и помогут нормальному устроению российской действительности, но они не имеют отношения к развитию русской словесности. Хотя бы потому не имеют, что до всей этой деревенской прозы был написан, в качестве основополагающей веши, четверть века назад (вы подумайте — четверть века прошло, а ничего не сдвинулось), рассказ Солженицына «Матренин двор». После «Матренина двора» повторять тот же вариант в бесчисленных образцах русской, казахской, киргизской прозы-бессмысленно.
Не вижу я выхода и в заострении политических тем. Ни в переводе социальной энергии на сексуальную. Короче говоря, складывается ощущение — тупика.
Правда, подобное же ощущение было у русских футуристов в начале XX века. Но это ощущение тупика тогда пришло на фоне неслыханного подъема русской поэзии — символизма, в первую очередь, и акмеизма. И это давало большие преимущества по сравнению с нашим временем. На фоне общепоэтического подъема в России произошел взрыв футуризма, который повел к дальнейшему подъему русской словесности. Этого сейчас у нас нет. Мы производим взрыв на пустом месте.
Нас может утешать отчасти, что русские футуристы перед своим подъемом не ведали позитивной задачи. Если сейчас перечитать «Пощечину общественному вкусу» 12-го года, мы поразимся силе отрицания, которая содержалась в этом манифесте, при чрезвычайно слабой и неопределенной позитивной программе. В конце концов, позитивная платформа футуристов заключалась в том, чтобы «стоять на глыбе слова 'мы' посреди моря свиста и негодования» или, допустим, «тайна властной ничтожности воспета нами». Все это ровно ничего не значит. Зато появились — Хлебников, Маяковский, Пастернак (не говорю о дальнейших последствиях). Нам не хватает подобной же силы — отталкивания.
Я нарочно провожу эти невыгодные параллели между поэзией русского футуризма и нашей современной новой прозой, которая, в принципе, хочет взять такой же высокий барьер, но пока что не может. Рассуждая исторически, следует признать, что нам этот барьер взять труднее. Во-первых, потому труднее, что мы имеем дело не с поэзией, а с прозой, которая развивается медленнее поэзии. Во-вторых (и это главное), в развитии прозы нам приходилось и приходится отталкиваться не от символизма, как это делали футуристы, а в первую очередь от куда более низкой стадии — от социалистического реализма.
Первой и широкой реакцией на соцреализм был и до сих пор остается просто реализм. То есть — отступление к старому, известному еще по 19-му веку искусству. В лице деревенской прозы мы отступаем в лучшем случае к Гл. Успенскому. Глеб Успенский честный и хороший писатель. Но прыгнуть от Гл. Успенского в новую русскую прозу очень трудно. И тем не менее какой-то голос подсказывает нам, что нужно прыгать. Нельзя сопровождать развитие нового стиля слишком уж безнадежной интонацией.
В качестве тоже тупикового, но интересного состояния — «смерть субъекта, смерть объекта», как здесь говорили, — я хочу привести кусок прозы, над которой и об которую бьется сейчас Абрам Терц. Для меня это в какой-то степени образ новой русской прозы. Текст называется — «Золотой шнурок».