Читаем Русские женщины. 47 рассказов о женщинах полностью

Охватывая взглядом одновременно весь список фамилий в журнале, всех присутствующих, всех опаздывающих, всех отсутствующих и, подозреваю, весь мир (подобный взгляд её не забыть: всевидящий; вездесущий; поистине всеобхватный), Инна Яновна Муравьедова всё-таки не имела тяги к садизму, не тянула резину, не скользила по списку карандашом, сладострастно причмокивая: «Так, кого же сегодня послушаем», а вызывала мгновенно — выстрелом-приговором: «Марш, марш к доске, Козлов!»

Все тот же «камчатец» Козёл плёлся уныло к доске. И если не отвечал — «Марш, марш к стенке!».

Он плёлся к стенке (угол возле доски и окна) — и маялся там до конца (я имею в виду, до конца урока).

Если уроки были сдвоенные (литература плюс русский язык) — приговорённые мучились стоя всю литературу, плюс перемену, плюс ещё русский язык.

Иногда были заняты все углы.

Иногда были заняты все углы плюс задняя стенка в классе.

Помню момент: были заняты все углы и все стенки.

Стёпа Загольский! Невероятный Загольский! Любимец девочек и шпаны. Гламурный подонок, которому чёрт был не брат! Верный кандидат на отсидку в сибирских колониях (так впоследствии и произошло!); изощренная сволочь, нагло садящаяся в первом ряду со своим небольшим секретцем — прикреплённым к ботинку зеркальцем (подлым, наглым, всевидящим глазом).

Стёпа видел заморские трусики нашей модницы-математички.

Отечественные, простые — географини-завучихи.

Зимние, розовые, с начёсом — престарелой учительницы английского.

Обладатель ботинка «с секретцем» никогда не носил носков. Сменной обуви у него тоже не было. Как он проскальзывал мимо стоящих у школьного входа дежурных — не ведаю. Он рискнул, он присел на первую парту, не приняв во внимание всевидящее и во всё проникающее око Инны Яновны Муравьедовой.

Была осень: с первым льдом и всем таким прочим…

Домой Стёпа пришёл босиком.

Папа Стёпы безбожно пил. Но вот мама явилась жаловаться.

— И ещё, — под самый конец душераздирающего разговора заявила Стёпина мама Пингвину, когда «все формальности» нашей добродушной антарктической птицей были улажены, самые горячие извинения разгневанной мамой приняты и опасность «дальнейшего хода дела» окончательно миновала (я всё слышал; всё видел; приговорённый за какие-то — убей, не помню теперь — грехи к уборке директорского кабинета, уныло елозил я тряпкой по расклеивающемуся линолеуму в пустой секретарской; дверь на этот раз была приоткрыта, и не было никакой надобности приникать к ней раскалённым шпионским ухом).

— И ещё, — сказала Стёпина мама. — У неё очень тяжёлый взгляд. Знаете, такое ощущение, как прицеливается в тебя…

Добрейший Марк Наумович кашлянул в кулачок.

— Это неудивительно, — отвечал Марк Наумович. Затем Марк Наумович замолчал. Марк Наумович невыносимо долго разглядывал в окно серятину питерской осени: голые, словно только из душа, дворовые деревца, гнусные охтинские однотипные хрущёвки, которые со всех сторон совершенно по-хулигански зажали в круг нашу серую безнадёжную школу (кумачовый плакат «Знание — сила» над её крыльцом не в счёт), — и вздыхал, и хрустел своими сцепленными пальцами.

Я водил проклятой высохшей тряпкой; пальцы Пингвина хрустели; Стёпина мама сопела и упорно ждала продолжения.

— Это неудивительно, — повторил Марк Наумович. — Она была снайпером на войне. Девятнадцать убитых немцев…


Толик Курпатов заикался самым ужаснейшим образом.

Толик мучился энурезом.

Всякий раз, когда его вызывали, он принимался дрожать.

Безобидность его настолько бросалась в глаза, что Толика, кажется, никто никогда не побил.

Над овцой даже никто не смеялся.

Годика через два той удивительной дрессировки (до сих пор не пойму я: как? каким колдовством? каким неведомым образом всё прежде буйное, наглое, неостановимое прежними мольбами взрослых, так безропотно, так безнадежно, вдруг, сразу же, «с первой встречи, с первого взгляда» было подмято этим беспрекословным «Марш…»?), когда все мы, включая Козла-дурака, подонка Стёпу Загольского и силача Василевича, уже превратились в обездвиженные брёвна, в каких-то задумчивых буратин («Марш, марш к доске…»; «Марш, марш к стенке!»); когда на русско-литературных уроках (опять-таки восторжествовав непостижимым, магическим и самым зловещим образом!) свирепствовала нигде более — ни в каком месте, ни в каком учреждении — впоследствии мною невиданная та самая стеклянная муравьедовская тишина (любой шорох в ней, любой неожиданный скрип воспринимался нонсенсом, вызовом, святотатством), ритуальное дрожание нашего Толика Инне Яновне Муравьедовой, этой великанше с «дымящимися» волосами, озирающей весь мир своим недреманным оком (всё те же казённые юбка и кофта, всё те же чулки и туфли) и убившей на войне девятнадцать немцев, окончательно поднадоело.


Был Некрасов («Орина, мать солдатская»).

— Марш, марш к доске, Курпатов!

Зашатавшийся Толик дрожал.

— Ну?


Чччуть жжживввые в ннночь осенннююю

Мыыы с ооохоты возззвращащащаемся…

«До ночлега прошлогоднего» Толик так и не добрался («Марш, марш к стенке!»). Впрочем, он недолго там находился. Вновь последовало: — Марш, марш к доске!

Перейти на страницу:

Все книги серии Антология современной прозы

Похожие книги