После этого её стало даже меньше огорчать, что она для него по-прежнему всего лишь «товарищ по работе», – ещё неизвестно, что он про неё говорит своей златовласой, надо радоваться, что хоть улыбается, пошучивает, изредка треплет по плечу. Только она при этом уже не таяла, а замирала.
И начальство – особенно, правда, женское – на него поглядывало любовно, но всё оборвалось стремительно и ужасно.
Какой-то контролирующей начальнице из горздрава неизвестные умельцы присобачили к домашнему косяку взрывное устройство. Начальнице оторвало ноги, и она скончалась от потери крови до прибытия «скорой помощи». Точно такое же устройство было прилажено и к косяку Благосветлова. Но оно почему-то не сработало. Заподозрили, что первое устройство установили по заказу Благосветлова братки, якобы и продвинувшие его на эту должность, а второе прилепили только для отвода глаз. Она в этом ничего не понимала, только верила своему Спасителю, а он не сомневался, что Благосветлова подставили. К самому Львовичу, лучшему из людей во вселенной, придраться, разумеется, было невозможно, но даже и его посмели вызывать на допросы. Он, как всегда, пошучивал, но видно было, как его всё это достало. И когда от него наконец отвязались, он решил себя побаловать любимыми Хибинами и новыми горными лыжами. Она в первый раз за два или три месяца не почувствовала в его планах ни единой капельки натужного бодрячества или воспитательства, он говорил с нею как с родной, признавался, что ужасно устал, что ждёт не дождётся забраться под облака и лететь вниз так, чтоб ни одна забота не могла в голове удержаться…
А ранним утром в подъезде – знали, стало быть, когда он выходит на работу, – какие-то опять-таки неизвестные забили его насмерть стальной арматурой, которую там же и бросили, – эту арматуру Капа видела как будто собственными глазами: воронёная, с грубым сварным швом поперёк неизвестно для чего выдуманной винтовой нарезки, на стройках такие штыри постоянно торчат щетиной из сырого бетона. Она старалась думать, что его убили сразу же, хотя в газете писали, что он с раздробленным черепом ещё успел доползти до своей квартиры. И ни один гад из-за двери носа не высунул… И эта его златовласая капризница, наверно, только ручки свои тонкопалые заламывала…
С того дня мир, в котором ей пришлось жить, внушал Капе не скуку, а ледяную сосредоточенную ненависть. Убийцы – они были не люди, они убили самого прекрасного в мире человека просто на всякий случай, он наверняка ни в чём не участвовал, но мог кого-то случайно видеть, слышать какой-то обрывок разговора – на хера париться, видел не видел, слышал не слышал, спокойнее грохнуть и не заморачиваться. Но ей было совершенно не жалко и Благосветлова, которому дали двенадцать лет: подставили его или не подставили, но он позволил себе прикоснуться к чему-то такому, к чему не имел права прикасаться, что было смертельно опасно для всех, с кем соприкасался он сам. Он один раз заходил к ним в центр – в очках, интеллигентно косоротенький, как будто улыбающийся рассеянно… Вот пусть там и поулыбается.
Она и в милицейскую школу пошла только для того, чтобы получить оружие, а потом мочить этих гадов – двух, трёх, сколько получится, пока не убьют её саму. Не для того, чтобы очистить мир, – его не очистишь, он кишит этой мразью, – просто ради наслаждения видеть, как они обмирают от ужаса, ссут в штаны, корчатся в мучениях, издыхают… Хорошо бы их было ещё и давить каблуком, но это уж, жалко, не получится, придётся действовать в рамках возможного. В милицейской школе про это всё время талдычили: «в рамках закона, в рамках закона», – как будто нарочно старались разозлить, но ради дела надо было и это перетерпеть.
Единственное подобие радости у неё осталось – его могила принадлежала ей одной. Златовласая законная кривляка на кладбище почти не появлялась, не могла, видите ли, это видеть, а потом вообще слиняла в Швецию по какому-то там гранту – что-то, наверно, она в своей всё-таки
Летом Капа всегда мыла низенькую чёрную стелу голой рукой с такой нежностью, с какой моя Ирка когда-то намыливала спинку нашего первенца (она и следующих наших детей купала ничуть не менее нежно, но я уже меньше обращал на это внимания). А в морозы Капа только соскабливала ногтями барашковый иней с золотой надписи:
ГРИГОРИЙ ЛЬВОВИЧ РЕВИЧ
Однако и после этого её губы, стиснутые в непримиримую белую полоску, обретали девическую мягкость, и понемножку она начала всё реже заговаривать о том, что она живёт только ради этой могилы, – без неё ведь та быстро зарастёт грязью, сорняками, ведь жена у Львовича что есть, что нет…