Охватывая взглядом одновременно весь список фамилий в журнале, всех присутствующих, всех опаздывающих, всех отсутствующих и, подозреваю, весь мир (подобный взгляд её не забыть: всевидящий; вездесущий; поистине всеобхватный), Инна Яновна Муравьедова всё-таки не имела тяги к садизму, не тянула резину, не скользила по списку карандашом, сладострастно причмокивая: «Так, кого же сегодня послушаем», а вызывала мгновенно – выстрелом-приговором: «Марш, марш к доске, Козлов!»
Все тот же «камчатец» Козёл плёлся уныло к доске. И если не отвечал – «Марш, марш к стенке!».
Он плёлся к стенке (угол возле доски и окна) – и маялся там до конца (я имею в виду, до конца урока).
Если уроки были сдвоенные (литература плюс русский язык) – приговорённые мучились
Иногда были заняты все углы.
Иногда были заняты все углы плюс задняя стенка в классе.
Помню момент: были заняты все углы и все стенки.
Стёпа Загольский! Невероятный Загольский! Любимец девочек и шпаны. Гламурный подонок, которому чёрт был не брат! Верный кандидат на отсидку в сибирских колониях (так впоследствии и произошло!); изощренная сволочь, нагло садящаяся
Стёпа видел заморские трусики нашей модницы-математички.
Отечественные, простые – географини-завучихи.
Зимние, розовые, с начёсом – престарелой учительницы английского.
Обладатель ботинка «с секретцем» никогда не носил носков. Сменной обуви у него тоже не было. Как он проскальзывал мимо стоящих у школьного входа дежурных – не ведаю. Он рискнул, он присел на первую парту, не приняв во внимание всевидящее и во всё проникающее око Инны Яновны Муравьедовой.
Была осень: с первым льдом и всем таким прочим…
Домой Стёпа пришёл босиком.
Папа Стёпы безбожно пил. Но вот мама явилась жаловаться.
– И ещё, – под самый конец душераздирающего разговора заявила Стёпина мама Пингвину, когда «все формальности» нашей добродушной антарктической птицей были улажены, самые горячие извинения разгневанной мамой приняты и опасность «дальнейшего хода дела» окончательно миновала (я всё слышал; всё видел; приговорённый за какие-то – убей, не помню теперь – грехи к уборке директорского кабинета, уныло елозил я тряпкой по расклеивающемуся линолеуму в пустой секретарской; дверь на этот раз была приоткрыта, и не было никакой надобности приникать к ней раскалённым шпионским ухом).
– И ещё, – сказала Стёпина мама. – У неё очень тяжёлый взгляд. Знаете, такое ощущение, как прицеливается в тебя…
Добрейший Марк Наумович кашлянул в кулачок.
– Это неудивительно, – отвечал Марк Наумович. Затем Марк Наумович замолчал. Марк Наумович невыносимо долго разглядывал в окно серятину питерской осени: голые, словно только из душа, дворовые деревца, гнусные охтинские однотипные хрущёвки, которые со всех сторон совершенно по-хулигански зажали в круг нашу серую безнадёжную школу (кумачовый плакат «Знание – сила» над её крыльцом не в счёт), – и вздыхал, и хрустел своими сцепленными пальцами.
Я водил проклятой высохшей тряпкой; пальцы Пингвина хрустели; Стёпина мама сопела и упорно ждала продолжения.
– Это неудивительно, – повторил Марк Наумович. – Она была снайпером на войне. Девятнадцать убитых немцев…