Читаем Русский бал XVIII – начала XX века. Танцы, костюмы, символика полностью

Восьмидесятилетний, высокий, с остатками былой величавости и красоты, Иоганн Бурхгардт, или, как его именовали русские, Иван Богданыч Миних, возвратился из Сибири в феврале. Седоволосый, но еще румяный, раздушенный и крепкий здоровьем селадон будто и не был в двадцатилетней ссылке. Об руку с легкомысленной и красивой Еленой Степановной Куракиной и молодою графиней Брюс, он не перестает куртизанить, как куртизанил в царствование Анны Ивановны, целует ручки восхищенных его вниманием очаровательниц, острит и морщится при виде казарменно-вахмистерских лиц и ухваток, составлявших принадлежность новых дворских сфер.

Поодаль от него — семидесятилетний, сосланный этим Минихом, недавний «бич России» — изъеденный геморроидами, на тоненьких, подагрических ножках, с потускнелыми черными «страшливыми» глазами, герцог Эрнст Бирон. Возвращенный из ссылки в марте, он идет с хозяйкой, баронессой Фитингоф, брезгливо оттопырив твердую, мясистую нижнюю губу, искоса, несмело из-под отяжелевших век поглядывая по сторонам и судорожно подергивая большой, точно из гранита изваянной, сухой, холодной и жесткой головой…

Сзади них, прощенный еще в декабре, в оливковом бархатном кафтане и в неряшливом, всклокоченном, напудренном парике, скрюченный годами, бедностью и всякими разочарованиями, беззубый, осыпанный нюхательным табаком, хвастливый враль и медный лоб, смелый и наглый авантюрист Лесток.

— Встречаю шестое благополушне царствование — гм! — в благополушня Рюси… — острил он, хихикая и шаркая бархатными штиблетами перед разряженными старухами, некогда первыми красавицами елисаветинского двора.

Ломоносов не верил своим глазам. На него как бы пахнуло могилой. Сердце его сжалось. Он смутно вглядывался в живых, но точно молью и тлением тронутых грозных старцев, некогда двигавших судьбами России.

«Былые боги немцев на Руси! — так вот они, прощены!. стадо лютых волков… А нашего-то горетовского ссыльного, Бестужева, и забыли! — мыслил он, притиснутый к окну. — Бирон! Вижу наконец вблизи этого брюхатого, жадного и злого курляндского паука, в оны скорбные дни упивавшегося кровью тысяч русских… А этот, раздавивший и пожравший земляка-друга, старый интриган Миних?.. Памятно ль им ненавистное выражение «слово и дело» и нежданная встреча их на станции, когда одного мчали в Сибирь, а другого, сосланного им, из Сибири? Вон раскланиваются, комплименты говорят, потчуют друг друга табаком и оба воротят носы от сквернавца-француза Лестока, точно от него и взаправду пахнет кровью замученной фамилии Ивана Антоновича…»

Стали приливать новые гости.

Бирон, шаркая исхудалыми, неверными ножками и подергивая каменной головой, вмешался в толпу. Миних также хотел пройти в следующую гостиную, но его окружила новая волна дам. И опять его зоркие, сторожкие, улыбающиеся глаза блеснули остротой. Он поднял руку с лорнетом, что-то вполголоса нашептывает Куракиной.

— Да полноте, Иван Богданыч! Ах, ах, ваше сиятельство! Ну, что это вы! — ударяя его веером по руке, смеется счастливая его вниманием Елена Степановна.

«Двадцать лет назад, — подумал Ломоносов, — я стоял в толпе народа, меж Академией и коллегиями, а он, этот беспечный, твердый Миних, высился во весь рост у плахи, рядом с палачом. На нем был красный фельдмаршальский плащ, лысая голова была обнажена, а на дворе стоял трескучий мороз. Выслушав смертный приговор к четвертованию, он шутил с солдатами. «Что, батенька, холодно? — сказал он с улыбкой, сходя с эшафота, полузамерзшему полицейскому офицеру. — Шнапсику бы теперь, — адмиральский час!» Да, это будет надежнейший оплот Петра Федоровича».

Гром музыки в цветочной галерее и новое движение пестрой веселой толпы прервали мысли Ломоносова. Он направился к танцующим.

— Господа, кто желает курить, в кабинет или к китайской беседке! — говорил мужчинам по-немецки и по-французски барон Иван Андреевич Фитингоф.

В кабинете толковали о недовольстве Франции и Австрии, о предстоящей войне с Данией. Слышалась одна немецкая речь, вперебивку с голштинскими поговорками.

— А знаете, как Нарышкин получил андреевскую ленту? — произнес кто-то в углу. — Надел ее шутя, вышел в приемную, а потом докладывает государю: «Совестно, позвольте не снимать — все засмеют».

— Ха-ха-ха! — отзывались важные слушатели.

Часть гостей двинулась в сад, к освещенной фонариками китайской беседке.

— Где канцлер? — спросил Ломоносов, встретясь в цветочной с бывшим государевым учителем, академиком Штелином.

— На что тебе? Путь в Индию все думаешь затевать? Не тебе чета был великий Петр, и тот провалился.

— Не при пустоши. Перемолвить надо об одном молодом человеке.

— Ищи в саду, в буфете. Никогда Михайло Ларионович не курил, а теперь, представь, и он модным человеком быть хочет.

— Не укажешь ли, кстати, обер-кригс-комиссара Цейца? — прибавил Ломоносов.

— Этот вашей милости для чего? — спросил с улыбкой распомаженный и чистенький, как сахарная куколка, Штелин. — Вон он, видишь, высокий, у двери, с плюмажем… Не поэму ли или оду в честь голштинцев изволил, Михай-ло Васильевич, скомпоновать?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже