Скорее всего, голод 1932–1933 годов был использован коммунистами томно так же, как и голод 1921–1922 годов. Тогда голод в Поволжье стал поводом для борьбы с церковью и разграбления ее богатств. Голод 1932–1933 годов стал поводом для полного перевода единоличных хозяйств в коллективное русло: если колхозникам удавалось выживать в этом кошмаре хоть как-то, то единоличные хозяева были практически искоренены.
Опыт борьбы с жителями голодающих районов показал: если вовремя отсекать информацию, делать ее секретной и карать за разглашение секретов как за государственную измену, можно скрыть любые злоупотребления и преступления власти. Войска, контролировавшие опасный «периметр», показали, что они твердо исполняют приказы и не дрогнут, даже если придется стрелять в народ. Да, на этот раз перед ними были не мятежники с оружием в руках, а просто умирающие от голода мирные жители. Но войска не дрогнули. Врачи, которым полагалось заполнять документы на умерших, тоже никогда не писали «умер от голода», они писали «смерть от истощения». Страшное слово «голод» – просто не употреблялось.
Скрыть истинную причину голода – почти полную продажу урожая за рубеж – власти тоже удалось. Причинами несчастья называли и неурожай, и нерадивость самих крестьян, и бездарность некоторых чиновников, и пропаганду врагов народа, но только не государственную торговлю зерном. А народ… Что народ? Ну перемер частично. Ничего, не в первый раз. Бабы новых нарожают, велика мудрость!
Между лагерем и расстрелом
В страну, только что пережившую два страшнейших опыта обращения в государственное рабство – индустриализацию и коллективизацию, – пришла новая напасть: политические процессы. Это были громкие судебные дела, и в газетах их освещали на первых полосах, то есть дела это были совершенно показные, иллюстрирующие сталинский принцип «усиления классовой борьбы по мере построения социализма». Параллельно с этими громкими процессами шли посадки совершенно тихие, невидимые и неслышимые. Был человек – и вот он вдруг исчезал.
Большинство таких исчезнувших тоже шли по политическим статьям, поскольку сроки по ним были больше, а рабочая сила в ГУЛАГе требовалась постоянно. Если крестьяне плохо несли лесозаготовительную повинность, то уж в лагерях эта повинность исполнялась безупречно, сколько положено – столько и исполнялось. И строительство крупных государственных объектов тоже осуществлялось за счет заключенных. А попасть под суд было так просто: не нужно было выходить на улицу с флагом Российской республики или кричать всенародно о созыве Учредительного собрания, достаточно было рассказать двусмысленный анекдот, или выразить сомнение в решениях власти, или просто отозваться с улыбкой на какой-нибудь идиотический приказ начальства. Всё это была крамола. Крамолой стало всё.
В страну, только что пережившую два страшнейших опыта обращения в государственное рабство – индустриализацию и коллективизацию, – пришла новая напасть: политические процессы. Это были громкие судебные дела, и в газетах их освещали на первых полосах, то есть дела это были совершенно показные, иллюстрирующие сталинский принцип «усиления классовой борьбы по мере построения социализма».
Последние предвоенные годы, всю войну и еще восемь послевоенных лет страна жила между лагерем и расстрелом. Как шутили заключенные, лагерь стал в стране самым свободным местом – говори что хочешь и сколько хочешь, ты и так уже сидишь по статье. Больше не дадут. Если, конечно, к мятежным мыслям не присовокупятся мятежные действия. И в лагерях с 1942 года начались групповые бунты. Первый такой официально зафиксированный случай произошел в Воркутлаге, восстание поднял вольнонаемный Ретюнин.