Обломки красного лезлого кирпича — что-то сносили. На боку дома незакрашенными кирпичами нарисован уже снесённый корпус: башенкой. Где-то у её глотки — граффити: ЗАЧЕМ?
Постояли.
Посмотрели.
Низачем. Дальше!
Старопименовский переулок.
— А что с работой? — сказал я.
— Работа — такое барахло, — сказала Лида.
— В смысле? — сказал я.
— Заработать денег на отпуск, заработать денег на пенсию, заработать денег на гроб, — сказала Лида. — Угар, ага.
— Такие дела, как сказал бы Воннегут, — сказал я.
— Ты вообще не работай, — сказала Лида. — От этого появляются деньги, — сказала она. — А с ними — несчастье.
В двух шагах от нас — убегала Тверская. Москва — циферблат часов на волосатой руке сомнительного господина: Тверская — минутная стрелка, Арбат — часовая. И тянется стрелка поджарая — крутится, спешит! спешит жить, раскидывает по бокам магазины, прохожих, гоняет туда-сюда дорогие, дешёвые автомобили; особняки, товарищи, снобы-модернисты — такие дома.
Фонари зажглись украдкой: гирлянды развисли по ним — да это же бокалы медовухи! — нам некогда пить.
У похожего на аккордеон дома «Известий» нас поджидал Пузо. Глаза красные, борода безобразная, сам — тоньше, чем спичка. Он закатывал рукава и штанины, снимал шапку и снова надевал, — не прекращая, он чесался, самым основательным образом.
— Ты чего чешешься? — сказала Лида.
— Давно не мылся, — сказал Пузо.
Лида всучила ему одолженный когда-то сто пятьдесят лет назад джойстик, схватила меня за руку и потанцевала дальше.
— А давай на качели, на «Маяковской»? — сказала она.
— Лида!.. — попытался сказать я.
Через дорогу от нас старички играли сёрф.
Огромные, неуклюжие качели — напротив консерватории. Памятник Маяковского раньше не был такой огорошенный: поставили качели — стал.
Даже оказались свободные. Раскачиваемся сильно и весело. Вдруг — ноги задраны кверху. Падаем, падаем! Бух! Прямо на спину. Смеёмся.
Дальше.
Теперь в синагогу. Знакомыми переулками — не попасть на Патриаршие! только не на Патриаршие! — (там скука) — выходим к Большой Бронной. Студенты спросили, как пройти к легендарной чебуречной на «Тверской». Вот так, вон туда, а потом налево. Не за что!
— Мы с Пузом как-то на Байконур пролезли. Смотрели, как ракету пускают, — сказала Лида.
— Прикольно, — сказал я.
Красный свет, передышка (Лида никогда не идёт на красный свет; а вдруг дети? а как им объяснишь? что взрослым можно, а им нельзя? но опять ложь получается и как всегда). Водопад продолжает движение: она дует губы смешливо.
— Ну, рассказывай, — говорит Лида.
— Что рассказывать? — говорю я.
— Всё рассказывай, — говорит она.
Зелёный свет. Слава Богу, можно не рассказывать!
За пуленепробиваемым — с наклоном — стеклом спряталась звезда Давида: тут квартируют хасиды. Лида забежала и сказала ждать.
Я пинал камешек. В этих районах снуют деловитые люди с кейсами: у них можно стрельнуть «Кэмел» или «Парламент» — если повезёт. Хорошо, что не курю. Хорошо, что это в прошлом. Хорошо, что прошлое прошло. Прошло — и ничего не происходит.
Лида выбежала — двинулись дальше.
— Ты с раввином говорила? — сказал я.
— Нет, книжку купила, — сказала она.
— Какую? — сказал я.
— «Хасидские истории», — сказала она. — Мне вообще стрём говорить с раввином. У меня ж татуировки. А это как бы нельзя.
Особняк с готическими понтами, хилый ажурный домик… Здесь начинаются тихие, дряхлые районы. Мимо Шолом-Алейхема, в узкий, скупо освещённый проход. Жёлтая церковь, где Пушкин венчался. Ножовый переулок — маленькие солдатики на козырьке. Поварская — концертный зал: неземное «до» уносится вверх.
— Короче, у ребят дэрэ, мы поздравимся и пойдём, — сказала Лида.
— Подожди. Подожди. Стой, — сказал я.
Хлебный переулок, самый его конец. Стоять у двухэтажных сизых домиков, прямо на проезжей части (машины тут не ездят — брезгуют): возле Исландского посольства и непонятного бетонного гроба, взглядом следуя за вихором нанесённого на мокрую дорогу снега, — натыкаться на сталинскую высотку, густо пожелтевшую, чёрным небом объятую. И тишина. И далёкие отзвуки голосов, машин, музыки. Как будто кто-то заводит граммофон. Как будто очень старая Москва. А оглянуться — там перспектива фонарей и старичок с старушкой, дрожа, переходят дорогу.
— Если бы палатку можно было ставить не в поле, а в секунде — я бы поставила её прямо здесь. — Лида улыбалась. — Хорошо же не работать?
— Хорошо, — сказал я.
И понеслись.
IV
Давно не нападала я на мысль, чтоб написать к тебе, мой милый, милый друг. А кажется — писать и не об чем. Тоска всё, глушь, да всполохи чего-то ещё более безнадёжного. Жалобами херить дружбу — возвышенности мало, событий же, чтоб поразвлечь тебя, я предложить и вовсе не могу, Петербург на удивление скучный город. Но вот — решилась поразмять перо с твоего любезного (пусть молчаливого) согласия.