Возвратившись из чужих краев, Мусин-Пушкин был прикомандирован к особе его высочества герцога Голштейн-Готтопского Карла-Фридриха, находившегося в России в качестве жениха дочери царя, цесаревны Анны Петровны. Претендент на шведскую корону, августейший жених был принимаем при Дворе с особой торжественностью и, как это водилось в петровские времена, торжества эти сопровождались обильными приношениями Ивашке Хмельницкому (то есть беспробудным пьянством). И не кто иной, как Петр, буквально заставлял каждого опустошить кубок “большого орла”, так что гости не вязали лыка и едва стояли на ногах. Как же держится на таких раутах наш граф Платон? Голштинский камер-юнкер Фридрих Вильгельм Берхгольц составил описание празднества с участием герцога по случаю спуска российского корабля “Пантелеймон” 27 июля 1721 года. Он сообщает о всеобщем “совершенном пьянстве” и “дурачествах, какие были сделаны [опьянелыми гостями] в продолжение нескольких часов”. И далее о Мусине-Пушкине, который “нарочно притворялся пьяным”. “Конечно, – резонерствует Берхгольц, – [граф] должен был воздерживаться от питья, потому что находился при герцоге, однако ж не имел надобности так страшно притворяться, как он это делал”. Впрочем, такое притворство помогло Платону, не прогневив Петра, охранить высокую особу герцога от докучливой толпы пьяных почитателей.
А 29–30 сентября 1721 года весь царский Двор пышно праздновал бракосочетание Мусина-Пушкина с очаровательной княжной Марией Ржевской. Новобрачные сидели под балдахином, украшенным лентами и венками из цветов. Подругами невесты, дружками и шаферами выступали первые лица империи, генералитет, прочие придворные чины. И снова лилось рекой вино, и трубили трубачи, и поднимались заздравные тосты, а затем гости, под водительством франтоватого свадебного маршала с жезлом в руке, танцевали церемонные польский и менуэт. И разве кто ведал тогда, что не пройдет и нескольких лет, и молодая Мария оставит этот мир, а граф будет просить руки другой завидной невесты – княжны Марфы Черкасской.
А тем временем по настоянию Ивана Мусина-Пушкина, президента Московской Сенатской конторы, сын его Платон был определен ему в помощники и назначен присутствующим с присвоением чина статского советника. По отзывам начальства, Мусины-Пушкины “к исполнению повелений показали себя зело ревностно”. Когда же в начале 1727 года в подчинении сей конторы оказались монетные дворы, энергичный граф Платон учинил им строжайшую инспекцию. В результате вскрылись такие вопиющие злоупотребления, что воспоследовали жестокие запретительные указы, и покраже казенных средств был положен предел.
Природные аристократы, Мусины-Пушкины с пренебрежением относились к плебеям-выскочкам; особенно же досаждал им сын конюха, светлейший князь Александр Меншиков, этакая ворона в павлиньих перьях. Между ним и старшим графом часто вспыхивали ссоры. Когда же на престол взошел император-отрок Петр II и светлейший стал фактическим правителем империи, тут-то и поквитался он с ненавистным семейством: по его повелению Иван Алексеевич и Платон были сосланы в Соловецкий монастырь. И хотя сей временщик вскоре был низложен и сам оказался в северной ссылке, в столицу графы Мусины-Пушкины были возвращены только в 1730 году, уже при императрице Анне Иоанновне.
И вот Платон Мусин-Пушкин снова оказался востребованным. В 1730 году его направляют в Смоленск наместником, с 1732 он служит губернатором в Казани (преемником известного Артемия Волынского, с которым их тогда связала дружба), а с 1735 года – губернатором Эстляндии.
Мемуаристы свидетельствуют: несмотря на положение мужа и отца семейства, Платон был заправским донжуаном и “снискал славу завзятого сердцееда своего времени”, “ферлакура”, как таких тогда аттестовали. Это его ферлакурство вкупе с галантными манерами и мужской статью обратили на себя внимание цесаревны Елизаветы Петровны. Когда именно скрестились судьбы капризной цесаревны и честолюбивого графа, точно неизвестно. Зная характер этой августейшей щеголихи, можно предположить, что Елизавета, падкая на внешний эффект, не увидела в нем человека незаурядного, не смогла принять его гордый независимый нрав, так что в мимолетном их амуре очень скоро коса на камень нашла. Привыкшая верховодить во всем, а особенно в любви, цесаревна была не просто недовольна – взбешена, когда Платон с свойственной ему мусин-пушкинской упрямостью стал норов свой выказывать, дерзал ей перечить, а бывало, что и голос повышал! Романическая пылкость быстро переросла у Елизаветы в холодность, а затем и в неприязнь. И не столь уж важно, кто был инициатором разрыва.