Во время предсвадебных разбирательств подруга матери приносит в квартиру сундук, в котором, по ее словам, «помещается все, что в России от России осталось»: платье императрицы Александры Федоровны. Вокруг опасной вещи закручивается вторая интрига «Мандата». Изъятое из сундука платье оказывается впору кухарке Насте, ее принимают за царевну Анастасию, жених Варвары быстренько пересматривает свое обещание и собирается стать «супругом всея Руси».
В разгар монархических надежд и упований появляется Гулячкин с сестрой – несостоявшейся невестой и своими разоблачениями: «Какая она ваше высочество, она Пупкина. У меня даже пачпорт ее имеется, Пупкина, Анастасия Николаевна Пупкина».
Но и его статус коммуниста с мандатом тоже подвергается сомнению. Жилец Иван Иваныч наносит ответный удар («Так знайте же, граждане, что Павел Сергеевич есть Лжедмитрий и Самозванец, а вовсе не коммунист») и убегает с доносом в милицию.
Пьеса строится на двойном мотиве подмены: Гулячкин выдает себя за коммуниста, кухарка Настя – за императрицу Александру Федоровну. И заканчивается она воплем несостоявшегося двойного жениха, тотальным разоблачением мнимостей: «Кончено. Все погибло. Все люди ненастоящие. Она ненастоящая, он ненастоящий, может быть, и мы ненастоящие?!» – и не менее потрясающим признанием Гулячкина, с которым милиция отказывается возиться: «Мамаша, если нас даже арестовать не хотят, то чем же нам жить, мамаша? Чем же нам жить?»
Смех «Мандата» универсально-разнообразен, направлен в несколько адресов.
Эрдман, подобно постановщику комедии Мейерхольду, непочтителен и ироничен к старой классике.
Читающая лубочные романы кухарка Настя явно позаимствована у Горького («На дне»).
В любовном объяснении с ней жилец-фискал Иван Иванович жестом и словом процитирует героя «Преступления и наказания»: «Иван Иванович
Чуть позднее в иронический диалог по поводу явления царевны будет включена знаменитая финальная ремарка из «Бориса Годунова»: «Степан Степанович. Значит, народ с нами. Ура! Все. Ура! Олимп Валерьянович. Теперь слушайте. Голос Ивана Ивановича. Караул! Зотик Францевич. Вы слышали? Автоном Сигизмундович. Нет, а вы? Зотик Францевич. Тоже нет. Степан Степанович. Попробуем еще раз. Все. Уррра-а-а! Олимп Валерьянович. Слушайте. Автоном Сигизмундович.
Отдельные ситуации достаточно язвительны по отношению к установившемуся «самоцветному быту» 1920-х годов: коммунисты как новые аристократы-генералы, присутствие которых необходимо даже на свадьбе; недавняя память о голоде и экспроприациях («Спросишь, Варюша, у маменьки деньги. „Откуда у нас, говорит, Павлушенька, деньги. У нас, говорит, в восемнадцатом году все отобрали“. – „На что же мы, скажешь, маменька, живем?“ – „Мы, говорит, Павлушенька, живем. Мы, говорит, Павлушенька, папенькины штаны доедаем“. Какие же это у нашего папеньки штаны были, что его штанами целое семейство питается»); новый страх, который опускается на страну («Надежда Петровна. Зачем уезжаешь? Павел Сергеевич. Потому что за эти слова, мамаша, меня расстрелять могут. Варвара Сергеевна. Расстрелять? Надежда Петровна. Нету такого закона, Павлуша, чтобы за слова человека расстреливали. Павел Сергеевич. Слова словам рознь, мамаша»).
Но все же пафос комедии ориентирован в нужном направлении.
«Мандат» легко мог быть прочитан как злая сатира на «пережитки прошлого», на пережившее революцию мещанство, идеализирующее прежнюю жизнь, ругающее новую власть, но готовое по первому требованию приспособиться, трусливо отдаться на милость победителя (сходными красками Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» описали через несколько лет «Союз меча и орала»).
Но недаром театральный революционер Мейерхольд прежде всего отметил у Эрдмана не сюжет, но –
Языковая игра раздвигает первоначально обозначенные рамки комедии как четкой социальной сатиры, переводя ее на иной уровень.
Или еще короче: «Поэт – издалека заводит речь, поэта – далеко заводит речь» (М. Цветаева).