Выходы из себя, пульсации стихийного тела переживают в «Петербурге» практически все центральные герои, включая Автора. Бездны тут открываются едва ли не на каждой странице (Белый иронизировал над таким восприятием «петербургского модерниста» в статье «Штемпелеванная калоша», но не отказывается от него в «Петербурге»).
«Здесь-то я пришел к убеждению, что окно – не окно; окно – вырез в необъятность» (Дудкин).
«Психика их представлялась им хаосом, из которого всё-то лишь рождались одни сюрпризы; но когда оба соприкасались друг с другом психически, то являли собой подобие двух друг к другу повернутых мрачных отдушин в совершенную бездну; и от бездны к бездне пробегал неприятнейший сквознячок…» (повествователь об отношениях отца и сына).
«Когда усталая голова склонилась неслышно на стол (на сардинницу), то в открытую дверь коридора гляделось бездонное, странное, что Николай Аполлонович постарался откинуть, переходя к текущему делу: к далекому астральному путешествию, или сну (что заметим мы – то же); а открытая дверь продолжала зиять средь текущего, открывая в текущее свою нетекущую глубину: космическую безмерность» (конец шестой главы, главка с симптоматичным заглавием «Страшный суд»).
Существовавший в том же контексте, личностно переживавший этот бред с бомбой над бездной, Н. Бердяев наряду с кубистским методом увидел в романе «настоящий, непосредственный символизм» и искомое символистами двоемирие. «А. Белый – художник астрального плана, в который незаметно переходит наш мир, теряя свои твердость и очерченность… „Петербург“ – астральный роман, в котором все уже выходит за границы физической плоти этого мира и очерченной душевной жизни человека, все проваливается в бездну».
Вне сиюминутного контекста, в литературной перспективе в книге Белого заметно и иное. В романе не выдерживается заданная метароманом символическая проекция. «Самые мистические, сверхэмпирические места в произведениях Белого есть самые головные, надуманные. Весь его символизм от рассудка. Художник в Белом начинается там, где кончается мистический символист», – с некоторым пережимом, но в общем точно заметил А. Воронский в очень доброжелательной к писателю статье «Мраморный гром» (1928).
Действительно, каждый «олицетворенный кошмар» в «Петербурге» подготовлен, многократно продублирован, разъяснен и соотнесен с романной реальностью. Тематические безумства и бездны позитивистски мотивированы на повествовательном уровне.
Прежде чем явиться к Дудкину, Медный Всадник дважды представлен движущимся в свете луны на фоне бегущих облаков. Заботливо добавлено, что встреченный героем в кабачке моряк – «вот это лицо и вот эта зеленая рука» – Петр. Увиденные Дудкиным там же, на Сенатской площади, желтые монгольские рожи (символ скифства, угрозы с Востока) через несколько строчек оказываются японской делегацией. Очередной бред Дудкина остранен повествовательным взглядом со стороны: «Если бы со стороны в ту минуту мог взглянуть на себя обезумевший герой мой, он пришел в ужас бы: в зеленоватой, луной освещенной каморке он увидел бы себя самого, ухватившегося за живот и с надсадой горланящего в абсолютную пустоту пред собою; вся закинулась его голова, а громадное отверстие орущего рта ему показалось бы черною, небытийственной бездной; но Александр Иванович из себя не мог выпрыгнуть: и себя он не видел; голос, раздававшийся из него громогласно, казался ему чужим автоматом».
Особенно умилительной заботой о читателе выглядят замечания вроде тех, что встречаются в последней главе. «Сардинница, то есть бомба, пропала» (перед этим бомба называлась сардинницей десятки раз). «Мы напомним читателю: Аполлон Аполлонович рассеянно в кабинет к себе из комнаты сына занес сардинницу; да и забыл о ней вовсе; разумеется, был он в неведенье о содержании сардинницы» (это опять дублирование того, что давным-давно было ясно из фабулы).
Повествовательным принципом «Петербурга» оказывается не символическая многозначность, а аллегорическая прямолинейность. «Глубины» постоянно выбрасываются на поверхность, бреды рационализируются, бездны обнажаются и просвечиваются.
Может быть, компромисс Белого был платой за его репутацию первопроходца и теоретика-радикала? Достоевский в «Бесах» и «Братьях Карамазовых» более иррационален и символичен именно потому, что ему не приходится грудью защищать избранную доктрину.
Или же противоречие объясняется самой природой романного повествования? Подробный и последовательный рассказ – слишком неподходящая материя для символической двуплановости и лирической суггестивности.
Во всяком случае, в эпилоге повествовательная стратегия резко меняется. Белый нарушает законы не только искомого символического, но и обычного «жизнеподобного» повествования (если предположить, что таковые существуют).