«Чеховский текст» в книге начинается мощным и страшным периодом. «Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие („секретное тавро“), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого легкого – пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, – ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом» (ч. 1, гл. 3).
Но потом «Остров Сахалин» (как мы уже упоминали, структурно близкий солженицынской книге) многократно используется как достоверный источник для сопоставлений условий жизни сахалинских каторжников и архипелаговских зэков (всегда в пользу первых). В тексте появляются чеховские словечки, герои и образы: барон Тузенбах, три сестры, человек в футляре, лопнувшая струна, недотепы. Возникает обязывающее и почетное для каждого писателя определение «чеховская Россия». «Но пусть читатель вообразит себя человеком чеховской и послечеховской России, человеком Серебряного века нашей культуры, как назвали 1910-е годы…» (ч. 3, гл. 1).
Наибольшее сближение происходит в главе «Зэки как нация». Рассуждая об особой предрасположенности своего главного героя к фатализму, сочетающемуся с поразительным жизнелюбием, Автор опять привлекает на помощь Чехова. «Может быть, читатель больше поверит в эту парадоксальную черту, если мы процитируем Чехова. В его рассказе „В ссылке“ перевозчик Семен Толковый выражает это чувство так: „Я… довел себя до такой точки, что могу голый на земле спать и траву жрать. И
Не сидевший, а только видевший, причем ту, легкую, царскую каторгу писатель оказывается более проницательным, чем инженеры человеческих душ, посетившие Беломорканал на белом пароходе.
Но главным литературным собеседником и союзником Солженицына в «Архипелаге» оказывается даже не Чехов, а Владимир Даль.
Автор упоминает, что второй том далевского словаря был единственной книгой, которую он довез до Экибасстузского лагеря и читал «после ужина и во время нудных вечерних проверок» (ч. 5, гл. 5). «Словарь живаго великорусского языка» переполнен «народной мудростью» пословиц и поговорок. Они составили и еще одну далевскую книгу – «Пословицы русского народа».
Результаты долгого, медленного общения с Далем сказались разнообразно. Через много лет Солженицын предложит своеобразную параллель к Далю – «Словарь русского языкового расширения» (1990). В финальной главе «Круга первого», припомнив одну из пословиц, авторское alter ego, Нержин, уверенно сформулирует: «Народ в пословицах не лукавил и не выкорчевал из себя обязательно высоких стремлений. Во всем коробе своих пословиц народ был более откровенен о себе, чем даже Достоевский и Толстой в своих исповедях» (гл. 96). Из этого короба в романе использовано десятка полтора, в том числе главная, выражающая «критерий Спиридона»: «Вот так, – с жестокой уверенностью повторил Спиридон, весь обернувшись к Нержину: –
Позднее, в «Красном колесе», принцип использования пословиц будет подчеркнут и генерализован. Они выпадут в осадок, станут титрами на стыках глав-фрагментов. «Отдельно, между глав, крупным шрифтом приводимые
В «Архипелаге» – посередине между ранним «Кругом» и поздним «Колесом» – пословицы уже выделены и претендуют на статус итоговой оценки, последнего слова, но еще не лишены оттенка окончательности, безапелляционности.