Читаем Русский канон. Книги XX века полностью

«Унизительно ведь так бежать. Какое тут достоинство или личность… Ничего не было. Было только одно – убежать… Он ведь не только сам бежал, не от страха убегал: куда же это он мог из страха выбежать? Он с ним, в нем бежал, мчался в нем под парусами ужаса, как темная в ночи лодка, гонимая ветром власти».

Мотив сразу же генерализуется: в «замкнутое пространство страха» превращается вся жизнь героя. «В страхе я находился – в страхе и нахожусь. Ведь страшно то, что я так страшился и чего! Вместо Бога – милиционера бояться! Махнулись… И основной движущей силой его сюжета явился страх. Выбор между унижениями, страх унижения большего… Страх во всем, страх всего…»

В финальной сцене третьей части, перед ликом Медного Всадника, перед внезапным обмороком Левы в спутанных перефразированных пушкинских строчках выплывает то же ключевое слово: «Нева отчалила и уплыла. В кунсткамеру, мой друг… Отчизне посвятим… пора мой друг, пора! Мой страх переживет…».

Но кого же он боится? Кто тут, в этом нашем мире, за Петра, вместо Медного Всадника?

«Вот какие мысли он уже передумал: что недаром его не разоблачили сегодня; что именно такой, нашкодивший и добросовестно из-под себя все подъевший и вылизавший, он им и нужен; что тут нет ничего удивительного, что они его даже поощрили снисходительно; что именно такому можно было доверить… что раб, своими силами подавляющий собственное восстание, не только выгодная, но и лестная рабовладельцу категория раба; что именно так признается власть и именно так она держится. Что я не ИХ – это они знают, а вот то, что я для НИХ – это я и доказал сегодня. А если и не ИХ, а для НИХ – то какое еще удовлетворение могут ОНИ пожелать?»

Грозный, карающий, беспощадный персонифицированный Госстрах эпохи отцов и дедов, отчасти похожий на страх перед Медным Всадником, переродился у внуков в страх перед безличными ИМИ, посланцем которых может оказаться кто угодно – хоть приятель-стукач, хоть безусый парнишка-милиционер.

Зажатый между гениальностью деда и ненавистью Митишатьева, изменами Фаины и верностью Альбины, скованный безотчетным «страхом заметности», герой так и не обретает искомый автором трагический сюжет. Ожидаемый взрыв оказался всхлипом.

Это, кажется, то главное, что лежит в рюкзаке описавшего «мертвую петлю опыта» уже немолодого Одоевцева. «С этим горбом, с этим рюкзаком опыта за плечами вернулся он на прежнее место, ссутулившись и постарев, ослабев. И что делать с этим глубоким барахлом, которое он протаскал за собою все свои странствия и войны?»

Позаимствованный у Чернышевского вопрос пролога, повторенный в конце «Выстрела», еще раз безответно возникает на последней странице третьей части.

Но это еще не конец. Роман о «герое нашего времени» превращается в «Пушкинском доме» в роман с героем.

Есть распространенное мнение: филолог – неудавшийся писатель. Можно рассуждать и наоборот: писатель – недоразвитый филолог. В один прекрасный день он отодвигает беллетристику в сторону и начинает объяснять «Что такое искусство?», рассуждать «О природе слова», сочинять не роман, а «Роман одного романа», совершенствовать свое мастерство, исследуя «Мастерство Гоголя».

Авторский курсив, версии и варианты, приложения и комментарии – «многослойная авторская рефлексия» (Ю. Карабчиевский) – образует в романе собственный сюжет. «Пушкинский дом» – это роман и метароман, отчет о сочинении романа, диссертация о нем.

Битов с подозрением относится к словам мастерство, профессионализм, предпочитая им старинную метафизику искусства: вдохновение, гений, художественность. «Одним из признаков той уникальности, которую мы называем художественностью, для меня как пишущего является непонимание, как это “сделано”… Художественность – это когда написанное необъяснимо больше себя самого. Мастерство – вещь ограниченная, оно больше себя не бывает» («Битва»).

Но в природе его художественности – постоянный и настойчивый интерес как раз к тому, как это делается. «Нас всегда занимало, с самых детских непосредственных пор, где прятался автор, когда подсматривал сцену, которую описывает. Где он поместился так незаметно? – Нам очень хотелось бы прямо здесь пересказать ее (статью Левы. – И. С.), но уж больно это нарушит нам сейчас композицию, которая уже начинает нас заботить… – Вот мы и уплатили дань всеобщей обязательной карнавализации повествования» (иронически, но по сути справедливо появляется в тексте популярный бахтинский термин).

«Он у нас оригинален, ибо мыслит» (Пушкин о Баратынском, 1830). Умереть в героях Битову недостаточно. Он все время старается додумать и растолковать все от себя, Автора как героя, имея в союзниках опять же своего Пушкина. «Кстати, уровень открытой, обнаженной, технологической исповедальности – в отступлениях и комментариях – достигнутый еще Пушкиным, вряд ли был впоследствии превзойден…» («Битва»).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Еврейский мир
Еврейский мир

Эта книга по праву стала одной из наиболее популярных еврейских книг на русском языке как доступный источник основных сведений о вере и жизни евреев, который может быть использован и как учебник, и как справочное издание, и позволяет составить целостное впечатление о еврейском мире. Ее отличают, прежде всего, энциклопедичность, сжатая форма и популярность изложения.Это своего рода энциклопедия, которая содержит систематизированный свод основных знаний о еврейской религии, истории и общественной жизни с древнейших времен и до начала 1990-х гг. Она состоит из 350 статей-эссе, объединенных в 15 тематических частей, расположенных в исторической последовательности. Мир еврейской религиозной традиции представлен главами, посвященными Библии, Талмуду и другим наиболее важным источникам, этике и основам веры, еврейскому календарю, ритуалам жизненного цикла, связанным с синагогой и домом, молитвам. В издании также приводится краткое описание основных событий в истории еврейского народа от Авраама до конца XX столетия, с отдельными главами, посвященными государству Израиль, Катастрофе, жизни американских и советских евреев.Этот обширный труд принадлежит перу авторитетного в США и во всем мире ортодоксального раввина, профессора Yeshiva University Йосефа Телушкина. Хотя книга создавалась изначально как пособие для ассимилированных американских евреев, она оказалась незаменимым пособием на постсоветском пространстве, в России и странах СНГ.

Джозеф Телушкин

Культурология / Религиоведение / Образование и наука
История частной жизни. Том 4: от Великой французской революции до I Мировой войны
История частной жизни. Том 4: от Великой французской революции до I Мировой войны

История частной жизни: под общей ред. Ф. Арьеса и Ж. Дюби. Т. 4: от Великой французской революции до I Мировой войны; под ред. М. Перро / Ален Корбен, Роже-Анри Герран, Кэтрин Холл, Линн Хант, Анна Мартен-Фюжье, Мишель Перро; пер. с фр. О. Панайотти. — М.: Новое литературное обозрение, 2018. —672 с. (Серия «Культура повседневности») ISBN 978-5-4448-0729-3 (т.4) ISBN 978-5-4448-0149-9 Пятитомная «История частной жизни» — всеобъемлющее исследование, созданное в 1980-е годы группой французских, британских и американских ученых под руководством прославленных историков из Школы «Анналов» — Филиппа Арьеса и Жоржа Дюби. Пятитомник охватывает всю историю Запада с Античности до конца XX века. В четвертом томе — частная жизнь европейцев между Великой французской революцией и Первой мировой войной: трансформации морали и триумф семьи, особняки и трущобы, социальные язвы и вера в прогресс медицины, духовная и интимная жизнь человека с близкими и наедине с собой.

Анна Мартен-Фюжье , Жорж Дюби , Кэтрин Холл , Линн Хант , Роже-Анри Герран

Культурология / История / Образование и наука