Читаем Русский канон. Книги XX века полностью

Герой «Заповедника» живет с постоянным ощущением тупика, краха, катастрофы. «Жизнь расстилалась вокруг необозримым минным полем. Я находился в центре». Как и Алиханов-первый, он свято верит в слово, мечтает о шедевре, о своем читателе. Заклиная себя («Надо либо жить, либо писать. Либо слово, либо дело. Но твое дело – слово»), Алиханов снова апеллирует к Пушкину, фактически повторяет его слова, известные в передаче Гоголя: «Слова поэта суть уже его дела».

Но двадцать лет жизни в полутьме, в неофициальной культуре – без публикаций, без публики – делают из героя творческую личность «на грани душевного расстройства». «Ты завидуешь любому, кто называет себя писателем. Кто может, вытащив удостоверение, документально это засвидетельствовать» . Комплекс «непризнанного гения», вынужденного быть «страшным халтурщиком», разрушает его семью и его самого. Любимое лекарство русских неудачников («твое вечное пьянство») довершает картину катастрофы. Поездка к Пушкину оказывается не спасением, но передышкой. «Мои несчастья были вне поля зрения. Где-то за спиной. Пока не оглянешься – спокоен. Можно не оглядываться…»

На фоне Пушкина-заповедного, Пушкина-мемориального, Пушкина-иконы особенно острым становится еще один литературный мотив – отношения к писателю современников и потомков.

В булгаковском «Мастере и Маргарите» бездарный поэт Рюхин, проезжая на грузовике мимо «металлического человека» на московском бульваре, вдруг испытывает к нему мучительную зависть, «комплекс Сальери». «Какие-то странные мысли хлынули в голову заболевшему поэту. “Вот пример настоящей удачливости… – тут Рюхин встал во весь рост на платформе грузовика и руку поднял, нападая зачем-то на никого не трогающего чугунного человека, – какой бы шаг он ни сделал в жизни, чтобы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал?

Я не постигаю… Что-нибудь особенное есть в этих словах: “Буря мглою…”? Не понимаю!.. Повезло, повезло! – вдруг ядовито заключил Рюхин и почувствовал, что грузовик под ним шевельнулся, – стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…”»

У довлатовского героя преобладающим чувством оказывается не зависть, а некоторая ревность и недоумение, причем акцент делается не столько на самом поэте, сколько на его окружении. Уже на первых страницах повести, у входа в Заповедник, повествователь замечает: «Я перелистывал “Дневники” Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый – гений?!»

Наблюдение точное, имеющее отношение не только к бесспорной гениальности. Довлатов тут угадывает кое-что и в своей посмертной судьбе. Дистанция времени резко меняет оптику, отделяет объекты воспоминаний и дневников от их субъектов. До поры до времени люди сидят за одним столом, вместе выпивают, волочатся за теми же дамами. «Кто кого перемемуарит» – еще неясно. Однако вопросы «Почему он, а не я? Что-нибудь особенное есть в этих текстах?» – неизбежно возникают потом.

В конце повести мотив «прозеванного гения» (таланта) возвращается и развивается.

«Я твердил себе:

– У Пушкина тоже были долги и неважные отношения с государством. Да и с женой приключилась беда. Не говоря о тяжелом характере…

И ничего. Открыли заповедник. Экскурсоводов – сорок человек. И все безумно любят Пушкина…

Спрашивается, где вы были раньше?.. И кого вы дружно презираете теперь?.. (Это напоминает крик Маяковского в некрологе Хлебникову: “Хлеб – живым! Бумагу – живым!” – И. С.)

Ответа на мои вопросы я так и не дождался. Я уснул…»

Примечательно, что главную черту алихановского этюда о Пушкине Довлатов потом переадресует своему последнему автопсихологическому персонажу, Григорию Борисовичу из рассказа «Мы и гинеколог Буданицкий».

«Больше всего меня заинтересовало олимпийское равнодушие Пушкина. Его готовность принять и выразить любую точку зрения. Его неизменное стремление к последней высшей объективности. Подобно луне, которая освещает дорогу и хищнику и жертве.

Не монархист, не заговорщик, не христианин – он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в Целом».

«Писатель очнулся. Почувствовал на лице своем широкую блуждающую улыбку. Испытал неожиданно острое сочувствие ходу жизни в целом».

Литературная катастрофа осложнена в «Заповеднике» драмой отъезда. Тема эмиграции, путешествия «на тот свет» была желанной, но запрещенной в официальной литературе семидесятых-восьмидесятых. В довлатовской повести мотив бегства из зоны представлен истерически-всеобщим. Отъезжантами и кандидатами набита квартира героя («В разговорах мелькали слова: “овир”, “хиас”, “берлинский рейс”, “таможенная декларация”…»).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Еврейский мир
Еврейский мир

Эта книга по праву стала одной из наиболее популярных еврейских книг на русском языке как доступный источник основных сведений о вере и жизни евреев, который может быть использован и как учебник, и как справочное издание, и позволяет составить целостное впечатление о еврейском мире. Ее отличают, прежде всего, энциклопедичность, сжатая форма и популярность изложения.Это своего рода энциклопедия, которая содержит систематизированный свод основных знаний о еврейской религии, истории и общественной жизни с древнейших времен и до начала 1990-х гг. Она состоит из 350 статей-эссе, объединенных в 15 тематических частей, расположенных в исторической последовательности. Мир еврейской религиозной традиции представлен главами, посвященными Библии, Талмуду и другим наиболее важным источникам, этике и основам веры, еврейскому календарю, ритуалам жизненного цикла, связанным с синагогой и домом, молитвам. В издании также приводится краткое описание основных событий в истории еврейского народа от Авраама до конца XX столетия, с отдельными главами, посвященными государству Израиль, Катастрофе, жизни американских и советских евреев.Этот обширный труд принадлежит перу авторитетного в США и во всем мире ортодоксального раввина, профессора Yeshiva University Йосефа Телушкина. Хотя книга создавалась изначально как пособие для ассимилированных американских евреев, она оказалась незаменимым пособием на постсоветском пространстве, в России и странах СНГ.

Джозеф Телушкин

Культурология / Религиоведение / Образование и наука
Стратагемы. О китайском искусстве жить и выживать. ТТ. 1, 2
Стратагемы. О китайском искусстве жить и выживать. ТТ. 1, 2

Понятие «стратагема» (по-китайски: чжимоу, моулюе, цэлюе, фанлюе) означает стратегический план, в котором для противника заключена какая-либо ловушка или хитрость. «Чжимоу», например, одновременно означает и сообразительность, и изобретательность, и находчивость.Стратагемность зародилась в глубокой древности и была связана с приемами военной и дипломатической борьбы. Стратагемы составляли не только полководцы. Политические учителя и наставники царей были искусны и в управлении гражданским обществом, и в дипломатии. Все, что требовало выигрыша в политической борьбе, нуждалось, по их убеждению, в стратагемном оснащении.Дипломатические стратагемы представляли собой нацеленные на решение крупной внешнеполитической задачи планы, рассчитанные на длительный период и отвечающие национальным и государственным интересам. Стратагемная дипломатия черпала средства и методы не в принципах, нормах и обычаях международного права, а в теории военного искусства, носящей тотальный характер и утверждающей, что цель оправдывает средства

Харро фон Зенгер

Культурология / История / Политика / Философия / Психология