Автор-рассказчик прямо на берегу озера Светлояра слышит от рыбака историю старичка, который после долгой подготовки бултыхнулся в воду с лодочки: «Теперича, говорит, надобно мне туда попасть небеспременно. Оттеда уже известно дело: преставишься в экой благодати, прямо в рай…» Скептики считали: «Утоп Кирила Самойлов, больше ничего». А люди понимающие возражали: «Не иначе это Кирила Самойлов в Китеж отправился». Действительно, потом из озера на сытых лошадях выезжали похожие на монахов мужики, купили у встречных зерно, расплатились и снова скрылись в озере. С ними был и исчезнувший старик.
Рассказав очередной эпизод китежской легенды, рыбак снимает с крючка очередного окуня. Скептический слушатель пытается сразить рыбака убойным последним аргументом: «Я невольно засмеялся. Он посмотрел на меня, тоже слегка улыбнулся и спросил: “Чего ты? Не надо мной ли, дураком?” – “Нет, дедушка. А только подумалось мне чудное…” – “А что же, милай?” – “Ведь озеро-то… Одна видимость?..” – “Ну-ну…” – “И воды тут нет, а есть дорога и главные ворота?..” – “Это верно”. – “Так как же вот окунь-то? Выходит, и он только видимость”. – “Поди ты вот… А?” – сказал он с недоумевающей благодушной улыбкой. И потом прибавил: “А мы-те, дураки, жарим да кушаем”. Он опять вынул окуня, посмотрел на него, взвесил на руке и сказал: “Порядочный, гляди. Еще бы парочку этаких, – уха!”»
В начале очерка Короленко формулирует китежский парадокс: «Итак, над озером Светлояром стоят два мира: один – настоящий, но невидимый, другой – видимый, но ненастоящий. И сплетаются друг с другом, покрывают и проникают друг в друга. Ненастоящий, призрачный мир устойчивее истинного. Последний только изредка мелькнет для благочестивого взора сквозь водную пелену и исчезнет. Прозвенит и смолкнет… И опять водворяется грубый обман телесных чувств…»
Для интеллигентского сознания повествователя призраком все-таки представляется Китеж. Реальный окунь опровергает легенду. В сознании народном, «почвенном» этого противоречия словно не существует. Китеж – есть, и Кирила – там, и никакие шуточки, никакие окуни не могут этого отменить. Реально лишь то, во что глубоко веруешь.
Платоновский рыбак, отец Александра – из той же породы людей, для которых невидимый мир является истинной реальностью – первый из взыскующих града, вот-вот заполнящих страницы романа. Но по первой части об этом еще трудно подозревать. Испытующий жизненный жест остается без отзыва и без последствий: «Над могилой рыбака не было креста: ни одно сердце он не огорчил своей смертью, ни одни уста его не поминали, потому что он умер не в силу немощи, а в силу своего любопытного разума». Его тягу к духовным странствиям наследует только сын: «Сколько он ни читал и ни думал, всегда у него внутри оставалось какое-то порожнее место – та пустота, сквозь которую тревожным ветром проходит неописанный и нерассказанный мир. В семнадцать лет Дванов еще не имел брони над сердцем – ни веры в Бога, ни другого умственного покоя; он не давал чужого имени открывающейся перед ним безымянной жизни. Однако он не хотел, чтобы мир оставался ненареченным – он только ожидал услышать его собственное имя из его же уст, вместо нарочно выдуманных прозваний».
До поры до времени эта пустота, открытая всем впечатлениям бытия, остается незаполненной. Обращенное к «будущей жизни» признание: «Вот это – я!» – встречает трезвую реакцию приемного отца: «Чтец ты – и больше ничего…»
Будущая жизнь подкрадывается незаметно, события не происходят, а сваливаются на людей. «Поезда начали ходить очень часто – это наступила война». В октябрьскую ночь в городе стреляют: «Там дураки власть берут, – может, хоть жизнь поумнеет».
Большевики, по суждению Захара Павловича, оказываются «великомучениками своей идеи», людьми с «пустым сердцем». Так что путь к ним героя неизбежен: две пустоты притягивают друг друга. С первым партийным поручением и пожеланием приемного отца «жить главной жизнью» Александр отправляется в большой мир – уже не как нищий сирота, а как странник, путник, созерцатель.
Смысл второй части романа – «путешествие с открытым сердцем» в поисках «строителей страны».
Структура ее резко ломается. На смену вязкому бытовому времени романа воспитания приходит авантюрный хронотоп большой дороги, фрагментарная, кусковая композиция. Прежние герои (даже сам Дванов) отодвигаются в сторону, на сюжетную периферию, а им на смену выскакивают, как чертики из табакерки, странствующие рыцари революции, коммунары, бандиты, анархисты, коммунисты, советские чиновники, старорежимные служащие с лесного кордона – люди, о существовании которых трудно было подозревать, читая «Происхождение мастера».
«Клячу истории загоним», – то ли предупреждал, то ли угрожал поэт. Герои первой части романа, в общем, жили в природном времени, а не в истории.
До Бога было высоко, до царя далеко, мир существования обрывался на горизонте. Теперь горизонты раскрылись, раздвинулись, обнажились геологические пласты какой-то неведомой жизни.